Я мало работал в то время. Главное мое занятие состояло в том, что я забывал огромное множество сведений, полученных мною в годы учения. Кругом был вольный воздух, и гомеровская земля была совсем не такая, как Гомер, которого я некогда изучал.
Затем опять появились какие-то деньги, и мы поехали в Тунис. Мы жили в Хамамете, небольшом селении южнее Туниса, и готовились к путешествию через пустыню, от Тозера до Бискры, когда разразилась война. Меня арестовали и несколько дней продержали в тунисской гражданской тюрьме. Жене удалось с помощью одного официанта-мальтийца провести меня на итальянское судно. Я благополучно прибыл в Италию, которая тогда еще не вступила в войну.
Не успел я вернуться в Германию, как меня взяли в армию. Не могу пожаловаться на скверное обращение. Но было ужасно, повинуясь чьему-то приказу, выполнять какие-то нелепые обязанности, бесцельно простаивать большую часть дня во дворе казармы и есть из грязных мисок варево, которое не идет тебе впрок.
Написанное мною во время войны внешне, по форме, пожалуй еще походит на мои довоенные произведения. Но по существу, мне кажется, я уже не полемизировал по более или менее второстепенным вопросам, а смотрел в корень. Во всяком случае, мои пьесы то и дело запрещались, даже если на основании внешних примет их и не так-то легко было обвинить в революционности. Запрещена была пьеса "Уоррен Гастингс" и пьеса "Еврей Зюсс"; конечно, была запрещена моя переработка аристофановского "Мира" и, конечно же, пьеса "Военнопленные". Если в том, что я тогда писал, пробивалась какая-то общая идея, то это постановка проблемы "действие и бездействие", "власть и покорность", "Азия и Европа", "Будда и Ницше". Проблемы, явно заслонявшей более важную проблему социального переустройства мира. И все-таки мне приятно знать, что первое революционное стихотворение, напечатанное в те времена в Германии (октябрь 1914 г., журнал "Шаубюне"), написано мною.
Политической журналистикой я никогда не занимался. Когда началась революция, я жил в Мюнхене; многих руководителей баварской революции Эйснера, Толлера, Густава Ландауэра[17], - и некоторых руководителей реакции мне привелось наблюдать с весьма близкого расстояния. Я написал тогда "драматический роман", положив в основу его судьбу писателя, который сначала руководит революцией, но затем возвращается к своему писательскому труду, так как революция ему надоедает. Эта книга, прискорбно подтвержденная действительностью вплоть до отдельных подробностей, вызвавшая много подражаний и представляющая собой кредо писателя пассивного склада, исходит из того факта, что у деятеля никогда не бывает совести, что обладает совестью только созерцатель.
В Германии началась эпоха, все больше и больше вытеснявшая эротику на задний план литературы. Если где-нибудь этот вопрос и оказывался в центре внимания, то рассматривался он грубо-материалистически. И в жизни, и в поэтическом искусстве главное место занимали вопросы социологии, политики, всякого рода бизнеса, и как раз наиболее молодые кичились тем, что отношения с женщинами имеют для них самое второстепенное значение.
Разумеется, я не мог не отдать дани этому поветрию. Война, революция, девальвация немецких денег со всеми трагикомическими явлениями, им сопутствовавшими, научили всех нас предельно деловому подходу к вещам. Мало кто мог тогда похвастаться какой-то другой точкой зрения, привыкнув оценивать все на свете лишь с трезво-корыстных позиций убогого и тяжелого быта.
Немецкие женщины тех лет были храбрее и гораздо менее истеричны, чем можно было бы предположить на основании медицинских учений. Ухаживание, флирт стали понятиями историческими. "Дама" перестала существовать. В литературных кругах сложился новый тип женщины, этакая полусекретарша-полулюбовница, довольно расчетливая, суровая, хороший, надежный товарищ и без секретов.