Выбрать главу

507

одном из самых удивительных его прозрении, — в стихотворении Бедный Рыцарь[23]. В этом небольшом «романсе» столь неожиданно бросается ослепительный свет на тайны католического средневековья и рыцарства, а также и на дальнейшие их судьбы в Ренессансе. «Бедный рыцарь» имел, как полагается рыцарю, «прекрасную даму», которую он соответственным образом и обожал. Ее буквы «начертал он на щите», и эти буквы — A(ve), M(ater) D(ei). Достоевский как будто не замечает этого кощунства, и, увлеченный романтизмом положения в Идиоте, дает Аглае эти буквы просто заменить другими[24], принадлежащими другой «прекрасной даме». В первоначальном (и еще более значительном) варианте Бедного Рыцаря Пушкин гораздо откровеннее договаривает свою мысль о «бедном рыцаре», почему‑то завуалированную в окончательном тексте, с отдельными чертами, заставляющими вспомнить даже о Гаврилиаде. Эта ложная и греховная мистическая эротика приражения пола к жизни духовной отразилась и в русской литературе, здесь, вслед за некоторыми мистическими аберрациями музы Вл. Соловьева, эта тема одно время была излюбленной у поэтически одаренного, но мистически беспомощного и религиозно темного Блока, стихию которого Пушкин наперед предсказал и исчерпал в

508

«Бедном Рыцаре» (а его теперь иные равняют с Пушкиным!)… Здесь дело окончилось неизбежным срывом и тупиком (от «прекрасной дамы» к «незнакомке»). Этот‑то своеобразный грех и аберрация мистической эротики, которая делала Приснодеву, Пречистую и Пренепорочную, предметом мужских чувств и воздыханий (чего вообще не бывало на Востоке, кроме как в туманных низинах гностицизма), глубоко проникли в душу западного христианства, вместе с духом рыцарства и его культом. И эта фамильярность с Божеством, это мистическое обмирщение, подготовили то общее обмирщение, торжество языческого мироощущения, жертвою, а вместе и орудием которого сделались деятели Ренессанса. Красота, двусмысленная и обольстительная, розовым облаком застилает здесь мир духовный, искусство же становится магией красоты. И этой магией зачарованный, завороженный сидел я на этом самом месте четверть века назад, не умея понять, что же со мной происходит. Но тогда я трепетал от религиозного восторга: не зная молитвы и не умея молиться, я пред нею молился. Теперь же я, сохраняя полное самообладание, созерцал лишь художественное произведение. И это было качественно иное, нежели испытанное тогда…

И мысли неслись вихрем, одна другую перебивая и споря. Ведь это же есть свидетельство духовного состояния западного мира, более подлинное и убедительное, чем все фолианты богословия. Как оно могло появиться, оставшись незамеченным, это языческое человекобожие на месте святом? И если люди не видят, не понимают этого подмена, принимая его за полноту и силу, то какой это ужас! И какая прямая дорога отсюда, чрез это открывается в «новое время» с его пустотой и падением. Здесь невольно в душу просится сопоставление европейского Запада и византийского Востока, который, при всех своих ересях, грехах и преступлениях, мистического блуда вообще не знал и языческим человекобожием не грешил, хотя он‑то именно и являлся наследственным хранителем и преемником античности. А здесь, на Западе, воспользовались античностью, с ее еще дохристианской наивно-

вернуться

23

'О Бедном Рыцаре в обоих вариантах мне приходилось писать в сборнике «Тихие Дум ы». Москва. 1918.

вернуться

24

2 Аглая говорит о «Бедном Рыцаре» (и похоже, что ее устами говорит и сам Достоевский, который, по крайней мере, сам ни одного слова не проронил относительно странности самого предмета рыцарского обожания): «Там, в стихах этих, не сказано, в чем, собственно, состоял идеал «рыцаря бедного» (??), но видно, что это был какой‑то светлые образ, «образ чистой красоты» (??), и влюбленный рыцарь, вместо шарфа даже четки себе навязал на шею… Как бы то ни было, а ясное дело, что этому бедному рыцарю уже все равно стало: кто бы ни была и что бы ни сделала его дама. Довольно того, что он ее выбрал и поверил ее «чистой красоте», а затем уже преклонился перед нею навек… Поэту хотелось, кажется, совокупить в один чрезвычайный образ все огромное понятие средневековой рыцарской платонической любви какого‑нибудь чистого и высокого рыцаря; разумеется все это идеал. В «рыцаре» же «бедном» это чувство дошло уже до последней степени, до аскетизма. «Рыцарь бедный» тот же Дон–Кихот, только серьезный, а не комический.