По меньшей мере за неделю до отъезда мамину спальню уже загромождали сундуки. Так как мы были недостаточно богаты для того, чтобы мама имела собственную горничную, она занималась приготовлениями к отъезду сама. Но прежде чем начать собираться, мама должна была произвести некое предварительное мероприятие: все разобрать. Шкафы стояли с распахнутыми дверцами, комоды с выдвинутыми ящиками; среди них сновала мама, «разбирая» и сортируя искусственные цветы и великое множество разрозненных предметов, которые она называла «мои лоскутки» и «мои драгоценности». На то, чтобы уложить все это в соответствующие отделения, уходила уйма времени.
Теперь мы называем драгоценностями несколько «настоящих» (две-три) и массу побрякушек. В те времена подделки считались свидетельством дурного вкуса, разве что это была случайная, редкая старинная брошка. Настоящие драгоценности мамы состояли из «моей бриллиантовой пряжки, моего бриллиантового полумесяца и моего бриллиантового обручального кольца». Остальные украшения тоже были «настоящие», но сравнительно недорогие. Тем не менее они возбуждали в нас напряженный интерес. Там было «мое индийское ожерелье, мой флорентийский гарнитур, мое венецианское колье, моя камея» и т. д., не говоря о шести брошках, которые в особенности привлекали наше с Мэдж внимание: рыбки — пять маленьких бриллиантовых рыбок, омела — маленький бриллиант, оправленный жемчужинами, пармская фиалка — эмалевая брошь в форме фиалки, «моя роза шиповника», тоже в форме цветка — из розовой эмали, окруженная бриллиантовыми листиками, и, наконец, самая любимая, «ослик», жемчужина неправильной формы, оправленная в бриллианты в виде ослиной головки. Каждая была уже предназначена в будущем кому-то из нас, согласно маминому завещанию. Мэдж должна была получить пармскую фиалку (ее любимый цветок), бриллиантовый полумесяц и ослика. Мне же достанутся роза, бриллиантовая пряжка и омела. Эти посмертные дары совершенно спокойно обсуждались в нашей семье и не вызывали никаких печальных ассоциаций со смертью — лишь горячую признательность.
Эшфилд буквально ломился от написанных маслом картин, купленных папой. В те дни было модным как можно более тесно увешать картинами стены. Одна была выделена мне: огромное полотно, изображающее море и молодую жеманную даму, поймавшую в сети мальчика. Я воспринимала ее как высшее воплощение красоты, и сейчас, когда пришло время сортировать картины для продажи, мне очень грустно думать о том, насколько жалкими были мои представления о прекрасном. Даже из сентиментальных соображений оставить что-нибудь на память я не сохранила ни одной. Вынуждена констатировать, что у папы всегда был очень плохой вкус в живописи.
С другой стороны, вся мебель, которую он покупал, — это просто чудо. Папа был одержим любовью к старинной мебели, и шератоновские столы, и стулья в стиле чиппендейл, которые он покупал по дешевке, радовали душу и тело и впоследствии так возросли в цене, что после папиной смерти мама успешно боролась с угрозой нищеты, продавая в немалом количестве лучшие предметы обстановки.
И папа, и мама, и Бабушка со всей страстью коллекционировали фарфор. Когда Бабушка переехала жить к нам, она привезла с собой свой дрезденский и итальянский фарфор Капо ди Монте. Наши буфеты и так ломились от посуды, поэтому пришлось заказать новый, чтобы разместить в нем бабушкины сервизы. Семья, без всяких сомнений, состояла из коллекционеров, и я унаследовала эту черту. Неприятность заключается в том, что если вы унаследовали коллекцию фарфора или мебели, это лишает вас радости начать коллекционировать. Как бы то ни было, страсть коллекционера нуждается в удовлетворении, и я собрала внушительный ассортимент вполне красивой мебели из папье-маше и безделушки, которых не было в коллекциях моих родителей.
В день отъезда я так разволновалась, что едва не заболела, при этом не проронила ни слова, как будто набрала в рот воды. Когда происходит что-то действительно захватывающее, я обычно теряю дар речи. Первое, что я отчетливо вспоминаю об этой поездке за границу, — это как мы вступаем на борт корабля в Фолкстоуне. Мама и Мэдж отнеслись к переправе через Ла Манш со всей серьезностью. Ни та ни другая не переносили морских путешествий. Они немедленно удалились в дамский салон, легли и закрыли глаза, лелея надежду пересечь воды, отделяющие их от Франции, избежав самого страшного. Я же, несмотря на достаточно печальный опыт со шлюпкой Монти, была убеждена в том, что покажу себя хорошим моряком. Папа подбадривал меня, укрепляя в этой вере, и я осталась с ним на палубе. Плавание прошло наилучшим образом, но заслуга здесь принадлежала мне, а не морю; я оказала качке достойное сопротивление. Мы прибыли в Булонь, и так приятно было услышать, как папа сказал:
— Агата — великолепный моряк.
Следующее волнующее событие — это ночь, проведенная в поезде. Мы с мамой ехали в купе вдвоем, и я забралась на верхнюю полку. Мама всегда питала страсть к свежему воздуху, и поэтому жара в спальном вагоне была для нее истинной пыткой. Помнится, ночью я проснулась и увидела, как мама, опустив вагонное стекло, жадно вдыхает ночной воздух.
Ранним утром мы приехали в По. Нас уже ждал омнибус отеля «Босежур», и мы забрались туда; наш восемнадцатиместный багаж следовал отдельно. И вот мы в отеле. Большая терраса выходила на Пиренеи.
— Вот! — сказал папа. — Видишь? Это Пиренеи. Со снежными вершинами.
Я посмотрела. Меня ждало одно из самых тяжелых разочарований в жизни, этого чувства я никогда не забуду. Где же эти громады, взмывающие вверх, вверх, вверх, до самого неба? Высь над моей головой — за пределами видимого или постижимого? Вместо этого я увидела на горизонте нечто напоминающее торчащие зубы, в лучшем случае поднимающиеся на один или два дюйма над уровнем земли. Это «это»? Это горы? Я ничего не сказала, но до сих пор ощущаю это чудовищное разочарование.
Глава вторая
Нам предстояло провести в По около шести месяцев. У меня началась совершенно новая жизнь. Папа, мама и Мэдж немедленно погрузились в лихорадочную деятельность. У папы оказалось немало американских друзей в этих местах. К тому же он завел многочисленные знакомства в отеле, и мы привезли с собой рекомендательные письма в разные другие отели и pensions.
Чтобы присматривать за мной, мама пригласила приходящую гувернантку — девушка была англичанкой, но всю жизнь прожила в По и говорила по-французски так же хорошо, как по-английски, если не лучше. Планировалось, что с ее помощью я выучу французский. Но из этого ничего не вышло. Мисс Маркхем приходила за мной каждое утро, вела меня на прогулку и всячески привлекала мое внимание к вывескам, которые встречались по дороге.
Я послушно повторяла все эти слова, но когда мне нужно было что-нибудь спросить, я задавала вопрос на английском языке, и мисс Маркхем отвечала мне тоже по-английски. Насколько я помню, эти долгие прогулки тяготили меня: бесконечное хождение в обществе мисс Маркхем, милой, ласковой, добросовестной, но очень скучной.
Мама немедленно решила, что с мисс Маркхем толка не получится и мне нужно регулярно заниматься с француженкой, которая будет приходить каждый день. Новое приобретение называлось мадемуазель Моура. Это была высокая крепкая особа, увешанная множеством коричневых пелеринок.
Как полагалось в те времена, все комнаты, в том числе в отеле, ломились от мебели и разных безделушек. Всего этого было слишком много. Мадемуазель Моура отличалась неуклюжестью. Она неловко передвигалась по комнате, дергала плечами, жестикулировала и рано или поздно неизбежно задевала какую-нибудь вазочку, которая падала и разбивалась. Шуткам и веселью по этому поводу не было конца. Папа говорил: