Авторы, достигшие классового сознания, часто чувствовали себя странным образом отчужденными от своего несовершенного прошлого. Засев за свою автобиографию, Троцкий столкнулся со следующей трудностью: он никак не мог представить себе, какое отношение имеет его мелкобуржуазное еврейское детство к коммунистической зрелости. Едва узнавая себя в подростке, он никак не мог заставить себя писать от первого лица. «При первом наброске этих воспоминаний, – признавался Троцкий, – мне не раз казалось, будто я описываю не свое детство, а старое путешествие по далекой стране. Я пытался даже вести рассказ о себе в третьем лице»[105].
Подобного рода трудности встречались всем, кто приступал к написанию исповеди. Автор был обязан узнать себя в (несознательном) другом, которым он когда-то был, откровенно сознаться в проступках этого другого и в то же время поддерживать чувство радикального разрыва с этим решительно вытесненным прежним «я». Коммунистическая автобиография являлась свидетельством обретения ценностей и преодоления заблуждения. Покаяние влекло за собой усвоение прошлых ошибок – как осознание их рассказчиком, так и принятие на себя ответственности за них.
Каждый коммунист знал, кем он прежде был, признавал прошлые искушения и, если необходимо, публично свидетельствовал против себя. Прозрачность приравнивалась к добродетели, непрозрачность – к злу. «Сплетня любит темноту и безыменность», – заметил Ленин[106]. Вот как описывалась контрреволюция: «В углу ожидального зала трое мужчин сидят вокруг сложенных в кучу корзин и узлов. Они наклонили головы друг к другу. Разговаривают вполголоса, не спеша. Выражение их лиц сходно. Это лица грубо насмешливые, с оттенком странной, постной наглости. Их разговор невозможно услышать. Если вы приближаетесь к ним, они сразу подозрительно замолкают и холодно смотрят на вас в упор»[107].
Тот факт, что сокрытие прегрешения считалось страшнее самого прегрешения, доказывает, что не внешнее поведение, а чистота внутреннего «я» стояла в центре ритуалов вступления в партию. Восхваляя одни поступки и осуждая другие, коммунистические автобиографы восстанавливали космологическое различие между светом и расколдованной тьмой (злом). Вербализация являлась ключом, несущим на себе печать истины. Разница между праведными и злыми помыслами, считает Фуко, в том, что «злые мысли невозможно выразить без труда, поскольку зло таится и не формулируется»[108].
В основе автобиографического повествования лежало коммунистическое обращение. Хотя этот момент мог быть выражен по-разному, он одновременно и венчал рассказ об исправлении «я», и преподавал моральный урок. В обращении, согласно классическому определению Уильяма Джеймса, «я», будучи до этого расколотым, становилось «единым и сознательно справедливым, высшим и счастливым вследствие того, что оно твердо придерживалось догматов»[109]. Автор сбрасывал свое прежнее буржуазное «я» и становился приверженцем новой истины. К опыту обращения кандидатов в партию отсылали как отдельные слова (такие, как «переход», «перековка»), так и словосочетания, например, «душевный перелом», «мировоззренческий поворот» или «перемена политических убеждений».
В каком-то смысле дата приобщения к большевизму была самым важным событием жизни. Так, например, на могилах большевиков начала 1920‐х годов в Александро-Невской лавре в Петрограде наряду с датой смерти указана не дата рождения захороненного, а дата его вступления в партию. Стремление отделить себя в смерти от остальных людей ярко свидетельствует о рождении заново, с которым связывалось вступление в партию[110].
Обращение в коммуниста сопровождалось осознанием того, что новая, зрелая конфигурация «я» неявно присутствовала во всех его предыдущих «реинкарнациях»[111]. Но элемент слома был не менее важен, чем исповедальные мотивы, придающие «я» чувство непрерывности. Поскольку сокровенное свое невозможно было предъявить без того, чтобы одновременно его не отвергнуть, откровение означало отказ от «я» и сопровождалось сложным чувством радикального насилия над собой[112]. Жан Старобинский настаивает: «Вряд ли у кого-то появился бы достаточный для написания автобиографии повод, если бы какие-то радикальные перемены не произошли в его жизни – обращение, вступление в новую жизнь… <…> Если такая перемена не повлияла на жизнь рассказчика, он мог описать себя раз и навсегда, и все последующие изменения трактовались бы как внешние исторические события… <…> Внутреннее изменение личности и особенности этой трансформации обособляет нарративный дискурс, в котором „я“ является и субъектом, и объектом»[113]. Момент обращения придавал автобиографическому сюжету завершенность: биография могла быть рассказана как история с началом (включавшим обсуждение классового происхождения, определившего развитие) и с концом (осознание исторической справедливости партии, которая говорит от имени рабочего класса).
106
107
Беломорско-Балтийский канал им. Сталина: История строительства / под ред. М. Горького, Л. Авербаха, С. Фирина. М.: История фабрик и заводов, 1934. С. 42.
108
109
110
111
113