Однако для маневра еще оставалось достаточно места: Ковалев слушал, как его характеризовали другие, сопоставлял одно определение с другим, подтверждал относительно благоприятные для себя ярлыки и отмежевался от всего, что могло побудить товарищей исключить его из партии. Мнение товарищей по ячейке и горстки заводских рабочих, вызванных помогать им своим бдительным взором, можно было сравнивать с опытом эмиссаров, присланных центром для наблюдения за чисткой. Несмотря на неподдельный интерес к социальному происхождению, большевики, в конце концов, волновались более не о том, откуда пришел человек, а о том, куда он стремился. Октябрь означал перелом в сердцах людей, и Ковалев настаивал, что он оставил прошлое позади.
К сожалению, его автобиография обнажала и неудобные моменты: в 1916–1917 годах ответчик был слушателем семинарии, и за это он мог не только лишиться партбилета, но и угодить в лишенцы – молодое Советское государство отнимало у служителей культа право голоса. Несоответствие клерикального прошлого Ковалева и его революционного настоящего было обнаружено на самом раннем этапе слушания его дела. Его спросили: «Как смотришь на религию?» – «Отрицательно», – последовал ответ. Следующий вопрос был ловушкой: «По призванию ли вступил в духовную семинарию?» Неуверенный ответ – и Ковалева изобличили бы как лицемера, который в лучшем случае примыкал к победителям в погоне за выгодой, в худшем – старался саботировать решения партии изнутри. Сухая реплика Ковалева показала, что он свой: «Нет, мне нужно было платить за образование». Значит, он всего лишь стремился получать стипендию.
Если Ковалев и вправду переделал себя, он должен был столкнуться с религиозными чувствами своих родителей. Товарищи и в самом деле поинтересовались этим вопросом: «В каких отношениях находишься с родителями?» – «С семьей не порвал», – признал Ковалев. И быстро разъяснил: «В хороших отношениях, ибо мать необразованна и этого движения не понимает». Таким образом, связь с ней носила чисто эмоциональный характер. Идеология проходила больше по мужской линии, но тут ответчику повезло: «…отец же сочувствует [делу революции]».
Чтобы доказать, что он на самом деле человек нового мира, Ковалеву нужно было принять советскую политику в отношении церкви. Кто-то спросил: «Почему произошло отделение церкви от школы и школы от церкви?» – «Потому что нет необходимости содержать противные советской власти элементы», – последовал молниеносный ответ. Ответчик понимал всю пагубность религиозного дурмана. Закон Божий не должен быть частью школьного образования. Если верить Ковалеву, он порвал с религиозными предрассудками юности, проникся идеологией большевиков, искал смысл жизни в партии и через партию.
Тот, кто превратил революцию в свое личное дело, должен был показать, что он умеет ориентироваться в политике. У уполномоченного по чистке на этот счет были вопросы:
– Почему называемся мы коммунистами? Когда организовался 3‐й Интернационал?
(Затрудняется в ответе.)
– Какая у нас верховная власть?
– В. Ц. И. К.
– Кто руководит политикой?
– Партия руководит.
– Как вы смотрите на расстрелы?
– Если заслужил, почему бы и не расстрелять.
– Постоянна ли Советская Власть?
– Она применяется к обстоятельствам.
«Задавался ряд вопросов, из коих собрание узнало о полной политической безграмотности тов. Ковалева», – сухо суммировала запись. Даже если ответчик и был честным большевиком, он плохо понимал, что такое советская власть, в чем ее превосходство по сравнению со старыми порядками. Непонятно ему было и в чем заключается особенность партии Ленина, чем она превосходит другие партии типа меньшевиков или эсеров.
Сомнения не убывали. Был ли Ковалев обыкновенным симулянтом? Мог ли он играть роль, превращать чистку в театр? Конечно, партийные протоколы не позволяют нам доискаться до «настоящего» человека, не обремененного властными отношениями. Думается, что вряд ли имеет смысл пытаться услышать «искренний» голос человека. Попытка убрать фильтр революционного языка заводит в тупик, так как большевики просто не могли осознать себя вне его рамок. Важно не то, был ли говорящий искренен, – стоит заметить, что «искренность» была излюбленным термином самих большевиков, которые ожидали друг от друга полной открытости, – а то, как и почему ритуал товарищеского дознания конструировал каждое высказывание как раскрытие сущности говорящего, его внутренней правды[5].
5