– Думаете, я, – Шпет прижимал к себе альбом с такой силой, что бледные пальцы почти утонули в ворсе, – думаете, я… что мне приходилось кривить душой? Ложиться под власть? Это Любецкий из драматического был всем известной проституткой! «Долги наши» ставил, «Вас вызывает Таймыр», «Любовь Яровую» ставил…
Господи, подумал он, старый дурак решил, что я иронизирую. Упрекаю его в конформизме.
– А у нас – у нас что? Что ставили до Первой мировой, то и при большевиках ставили. «Аиду» ту же самую. «Царскую невесту». «Волшебную флейту». «Жизель» ставили, ну, еще «Весну священную» один сезон, и то потом сняли.
Шпет с достоинством уложил альбом на стопку таких же альбомов и поправил пизанскую башню.
– Вы вот молоды, вам революцию подавай! Вон, авангардом занимаетесь.
– Столетней давности, – напомнил он.
– Да ладно, какая разница! Авангард и есть авангард. Дыл бул щыл какой-нибудь. А консерватизм – это прекрасно, консерватизм не подвержен сиюминутному. Не подвержен конъюнктуре. Никакой пошлости. Пошлость – это то, что на слуху, у всех на устах, а здесь все утверждено раз и навсегда. Все отточено… Как при Петипа было, так и осталось до конца времен.
– Да, конечно, – согласился он, – классика есть классика.
– Вот именно! – горячо сказал Шпет, – вот именно! И в этом было наше спасение. В верности традиции. Знаете, сколько сервильного говна я отклонил? Либретто оперы про хлеборобов. Балет, где Ленин на броневике исполнял па-де-де с этой, как ее… И революционные матросы на переднем плане танцуют яблочко.
– А что, – он на миг задумался, – могло бы получиться красиво. Вот это, с матросами и Инессой Арманд. Вот они пляшут, дуэтом, черные графичные силуэты. С лешачихою покойник. И броневик такой графичный, черный, конструктивистский. А на заднем плане багровое, на все небо зарево. Чудовищное зарево, как у Рериха, ну, понимаете… И огромный всадник в буденовке и на бледном коне. Армагеддон, рушащиеся в закат белые колонны, решетка Летнего сада, вся в огне, гибнущий прекрасный мир, который уже никогда не вернется.
– Красиво! Теперь у вас все постмодерн этот. Бога нет, и все позволено. А у нас было Искусство. И оно Богом!
Шпет, засунув дрожащие руки в карманы атласного своего халата, первым прошел в коридор. Намек был недвусмысленным, и он с облегчением проследовал за Шпетом.
– Скажите, а вот, – Шпет застенчиво топтался за спиной, пока он, отклонив предложенный Шпетом костяной пожелтевший рожок на длинной бронзовой ручке, надевал ботинки, – а что такое вообще эта шпанская мушка?
Он завязал шнурок и выпрямился. Шпету было неловко, но любопытно.
– На самом деле это никакая не мушка. Жук такой. Семейства нарывников. Зеленый такой, длинненький. Ну, как бронзовка, только поуже, и поменьше раза в два примерно. Усы длинные. И если его тронешь, он, извиняюсь, как бы гадит коричневым. Жжется. И еще отрыгивает. Их полным-полно везде.
– А, – Шпет поднял брови. – Вонючка?
– Ну да. Мы их в детстве так называли.
– Ничего себе! Это и есть шпанская мушка?
– Он и есть. Шпанка ясеневая. Вот это, чем он гадит, и еще отрыжка – это и есть сильнейший возбудитель. Правда, плохо на печень действует. Вообще, ядовитый он. Маркиз де Сад в свое время чуть не уходил гостей до смерти этой шпанской мушкой. Марсельское дело, читали, наверное?
– Вот эта, – сказал Шпет потрясенно, – вот эта зеленая вонючка!
Ему стало жалко Шпета. Столько упущенных возможностей.
Нить накаливания в лампочке вибрировала с неприятной частотой, заставляющей заныть зубы.
– Хотите, я вам лампочку поменяю? У вас есть запасная?
– Помилуйте, – сказал Шпет. – Но зачем?
– Она мигает. Неприятно же. Вот-вот перегорит, а вам высоко на стремянку лезть.
– Она так мигает уже пятьдесят лет. А вы что, не знали? Они сразу после войны купили у американцев партию вечных лампочек. Потом в США лобби производителей продавило запрет на их производство. Даже патент уничтожили. Выгодней, если перегорают быстро, понимаете? Те, которые уже поступили в продажу, большей частью просто побились, хрупкие все-таки, но здесь потолок высокий. Нечаянно не заденешь.
– Понятно, – сказал он, – огромное спасибо. За консультацию.