«Вот там направо, где в потрепанный ветер окунулась сутуло…»
Вот там направо, где в потрепанный ветер окунулась сутуло
Исстонавшая вывеска табака, гильз и папирос,
Вот там налево, где закусили заводские трубы гнилыми зубами гула
Совершенно плоский горизонт, весь в язвах молний-заноз –
Там ночь, переваливаясь и культяпая, заковыляла, растекаясь а скрипач
Выпиливает песни на струнах телеграфа, в чердаки покашливая…
Это я, – срезавший с моего сердца горб, горбач –
Иду заулыбаться щелями ресниц неряшливо.
Улица бьется гудками ощупью, тоще, мне о́-щеку,
Размазывает слюни по тротуару помешанный дождь…
Так отчаянно приказать извощику,
Чтобы взвихрил меня с мостовой
На восьмой
Этаж извощ.
И там, где в рабочем лежит, в папке,
Любовь, пересыпанная письмами, как нафталином, –
Все выволочь в переулки, туда, где в ночной охапке
Фонари целовались нервно электричеством и тупо керосином;
Господа-собивштексники! Над выпирающей из мостовой трубою грыжи,
Над лапками усевшихся водосточных стрекоз,
Где над покатистой пасмурью взбугрившейся крыши
Зонт кудрявого дыма возрос –
Еще выше под скатерью медвежьих бесснежий,
Еще выше узнал я, грубоглазый поэт,
Что там только глыбы воздуха реже,
А белых вскрыленных там не было и нет;
И, небо, гнусно румянясь, прожжено рекламой,
Брошенной наугад электрическим стрелком из города,
И потому, что я самый,
Самый свой – мне отчаянно-молодо.
«Мое сердце звенит бубенчиками, как пони…»
Мое сердце звенит бубенчиками, как пони
В красной попоне –
Hip, hip! – перебирая пульсами по барьеру цирка и
Фыркая.
Но спирали вальса, по ступенькам венгерки, мысли – акробаты
Влезли под купол черепа и качаются снизу вверх,
А лампы моих глаз швыряют яростно горбатый
Высверк.
Атлетами сплелись артерии и вены,
И мускулами набухает кровь моя в них.
Толпитесь, любимые, над желтью арены,
Подбоченьте осанку душ своих!
И когда все бесстукно потухнет и кинется в тени,
Обещаю, что на лай реклам, обнажающих острые огни,
В знак того, что кончено представление,
Тяжелый слон полночи обрушит свои ступни.
«Ночь огромным моржом навалилась на простыни заката…»
Ночь огромным моржом навалилась на простыни заката,
Ощетинилась, злобясь, колючими усами фонарных дуг,
И проходящая женщина свои глазища, как двухцветные заплаты,
Распластала на внезапно-буркнувший моторный звук.
А там, где неслись плывью растерянной
Пароходные трубы мужских цилиндров среди волнных шляп
Кто-то красноречивил, как присяжный поверенный,
И принимал пожатья безперчаточных лап.
А облако слизнуло пищащую устрицей луну влажную
И успело за пазуху два десятка свежих звезд положить,
Улицы вступили между собой в рукопашную
И даже этажи кричали, что не могут так больше жить…
Револьвер вокзалов стрелял поездами,
Каркали кладбища, исчернив колокольный шпиц,
А окно магазина отлакировало пояс даме,
Заставив ее заключить глаза в скобки ресниц.
И город гудел огромной рекламой, укутав
Свои легкие в колоссальный машинный припев,
И над облупленной многоножкой пешеходивших трупов
Властительным волком вертелся тэф-тэф.
«Разорвал глупое солнце на клочья и наклеил желтые бумажки…»
Разорвал глупое солнце на клочья и наклеил желтые бумажки
Глумливо на вывески пивных, на магазинные стекла, и строго
На мосты перекинувшиеся, как подтяжки,
А у меня осталось еще обрывков много,
Сотни, тысячи клочий; я их насовал повсюду, с шутками и без шуток
Глыбами, комьями, кусочками, дробью, пылью,
На звонки трамвайные, на очки автомобильи,
Накидал на обрызганные ласками паспорта проституток;
И проститутки стали добрыми и ……, как в ящик почтовый,
Я бросал моих желаний и страстей одногорбый караван,
А город вскинулся огромный, слоновий, к драке готовый,
И небо задребезжало, как раненый стакан.
Улицам было необходимо заколоть растрепанные пряди переулков
Шпильками особняков и воткнуть желтой гребенкой магазин –
И площадь бросила, как сотню перековерканных, смятых окурков,
Из за каждого угла фырк и сморк пополневших шин.
А когда рыжее утро, как ласковый отчим,
Вытолкнуло в шею мачеху-ночь,
И мгла как-то неуверенно, между прочим,
Швырнулась в подворотни на задние дворы изнемочь,
А в широкую ноздрю окраски предутренней
Пьяницы протащили выкатившийся зрачок, –
Я, подарчивый, взметнул в сонливого моржа звона заутрени
Оставшегося солнечка последний, малюсенький клочок.