Пороки властителя, лишившись своей силы, обернулись в нем добродетелями светского человека. Жестокость того, кто распоряжался чужим имением и жизнью безотчетно, оставила после себя быструю решительность приговоров. Своенравие того, кто привык жить один, дало ему смелость противоречить принятым суждениям, неохотно меняя свои предрассудки на общие. Прошлое представлялось ему в таком блеске и пестроте людей и положений, что отвлекало от настоящего; он не имел ни малейших надежд вернуть себе утраченное, а потому никакие впечатления не выводили его из обычной рассеянности. Несравненная опытность делала его рассказы драгоценными, а легкое презрение к самому себе, порожденное склонностью уважать в людях успех, придавало ему особую любезность, какой, вероятно, отличались боги, сходившиеся за трапезой со смертными. Ученый с педантами, остроумный с дамами, важный с государственными мужами, легкий со светскими людьми, он сделал уменье нравиться из той привычки менять обличия, которую прежде считал уменьем властвовать. Так обстоят дела с Архелаем, и надо сообразовываться с этим всякий раз, когда хочешь приписать ему некое побуждение, страсть или предрассудок.
Это был весьма разумный план, если б его удалось держаться: однако из-за того, что г-н де Бривуа с его ученостью тянул в одну сторону, а брат Жак с его гостеприимством – в другую, Архелай из их рук вышел достаточно противоречивым, чтобы на иной взгляд казаться живым созданием.
– Как это так? – спросила пастушка.
– Некоторые думают, – отвечал волк, – что истинное искусство автора состоит в том, чтобы герой, выведенный в романе, поступал под влиянием страстей, кои в следующее мгновение сменятся противоположными, поскольку наше сердце помнит много случаев, когда с ним было так же, и смеется над попытками философов сделать из человека существо непротиворечивое; спорят лишь о том, насколько часто можно прибегать к подобному средству, чтобы оно не кончило свою жизнь одним из тех парадоксов, которыми любят озадачивать школьников. Другие, впрочем, говорят, что противные склонности, например, скупость и расточительность, самоуверенность и страх, могут уживаться лишь в человеке, порочном донельзя, или в умалишенном, а потому ни автору не следует искать таких героев, ни читателю – требовать, чтобы ими наводняли наши романы.
Итак, разум Архелая нераздельно принадлежал г-ну де Бривуа, а все остальное – монастырскому библиотекарю, так что он походил на крепость, еще удерживаемую гарнизоном, посреди захваченного врагами города. Крепость продержалась недолго. Г-н де Бривуа был отвлечен от монастырских вдохновений неотложными надобностями. Брат Жак почувствовал себя свободным. Он опрометчиво думал, что г-н де Бривуа научил его всему, что мог, и предостерег от всего, что было надобно; господство этого человека, которого он хотел всего лишь привлечь себе в помощники, его шутки и пренебрежительный тон, с которым он отвергал скромные творческие предложения брата Жака, были унизительны для последнего. Как ученик толедского некроманта, он, насилу дождавшись, когда хозяин уйдет обедать, вытянул из ларца заветную книгу, чтобы в своей невежественной смелости наполнить дом чудовищами, от которых за три квартала у людей обугливался хлеб и суп в горшке подергивался кровью. Брат Жак наскоро сочинил новое письмо Архелая, полное любовных воспоминаний, жалоб и просьб, переписал его на страницу, выдранную из молитвенника, и стал с нетерпением ждать г-на де Корвиля. Когда г-н де Бривуа разделался с делами и вспомнил о соавторе, было поздно: г-н де Корвиль неделю назад не торгуясь отдал брату Жаку сумму, которою тот оценил свои дарования. Встревоженный, г-н де Бривуа потребовал от брата Жака черновиков.
– Это прекрасно, – приговаривал г-н де Бривуа между приступами хохота, от которого слезы выступали на его глазах, хлопая безо всякой милости брата Жака по спине. – Архелай у тебя подписывается «Твой Тетрарх». Конечно, если предмет его страсти оказывал свою благосклонность, кроме него, еще троим, у Архелая есть для этого все резоны… Однако запомни, друг мой: раскаиваться в грехе, едва его начав и еще не получив от него удовольствия, – это монастырская манера; если так делать, то незачем и начинать. В остальном, как ни странно, ты нашкодил гораздо скромнее, чем мог, однако наперед не предпринимай ничего без меня, если хочешь зарабатывать на этом.
Между тем в своем уединении г-н де Корвиль перечитывал письмо, нарушая один из важнейших запретов, налагаемых врачами на меланхолика, – оставаться надолго в обществе людей и предметов, вызывающих у него презрение. Читать это письмо, в котором естественные умолчания интимной переписки соединялись с деревянной неловкостью сочинителя, так что о важном догадаться было решительно невозможно, а всякий сор неотвязно путался под руками, было все равно что проводить время, трогая незнакомые предметы в темноте. Нельзя было не стыдиться, по доброй воле загостившись среди произведений людской глупости, а между тем она обладала какой-то трогательной беспомощностью, от которой нельзя было оторваться. Перед его глазами Архелай обращался к предмету своей страсти, с проницательной ревностью любовника находя поводы для подозрений там, где их не увидел бы более трезвый взор, и пытаясь оживить прежнюю страсть мольбами столь униженными, что они не внушили бы и сострадания. Наученный считать, что прошлое – это единственное достояние человека, не знающее над собою прихотей случая, Архелай, чья власть замкнулась в пределах кареты, везущей его неизвестно куда, силился удержать за собою хотя бы прошедшее, ибо начинал догадываться, что и оно не сохранит ему верности. Часто сражавшийся в лагере Амура, не спрашивая о дальнейших целях кампании и довольствуясь лишь поденной платой, г-н де Корвиль, однако, умел ценить и удовольствия, получаемые нами от прошлого, и победы, одерживаемые над будущим, а потому хорошо понимал человека, с беспокойством глядевшего в одном из этих направлений; вспоминая, с какими обширными намерениями он ехал в деревню, и видя, в какой короткий срок они превратились в ничто, он с радостью признавал в Архелае человека, способного отречься от вещей священных и важных, лишь бы удержать пустой песок между пальцами; он читал его унижения жадными глазами, не стесняясь быть третьим при исповеди. Вечер заставал его на садовой скамье; за его спиною чей-то мраморный жест белел в ветвях бузины.