Много диковинного испытали и видели мы в северных странствиях.
* * *По возвращении образовались у меня с Федосьей, вдобавок к домашним отношениям, как бы ещё и земляческие: с каждым письмом оттуда передавала она мне «приветы», делилась деревенскими новостями. Тырышкино действительно почти совсем опустело, осталось всего три мужика: её одноногий брат, старик-вдовец и ещё один, молодой мужик после армии. Вскоре в тишайшем этом месте разожглась лютая вражда. Старик тайно накосил для своей коровы травы с колхозной «ничьей» делянки, а молодой подсмотрел и сообщил об этом в сельсовет. Старика подержали в кутузке и сверх того оштрафовали, задержав ему выплату пенсии на полгода вперёд. Старик зарядил ружьё, подстерёг молодого и уложил его двумя выстрелами, как медведя. Присудили ему за это как рецидивисту расстрел.
Не знаю, долго ли там продержался последний тырышкинский мужик Василий Фёдорович. Да и сохранилась ли деревня? Спросить некого: нет теперь и Фенечки. Но вот ей моя память.
ФЕДОСЬЯ ФЕДОРОВНА ФЕДОТОВА(1920 – 1998)Свет Фёдоровна, мне тебя забыть ли?Архангельская няня, ты быладля нас – душа домашнего событья:похода в лес, накрытия стола.Ты знала верный час для самовара,для пилки дров и для закупки впроккочней капустных, – и меня, бывало,гоняла не один втащить мешок.Могла сослать на дедову могилу:ограду красить, помянуть, прибрать...Твои-то детки, не родясь, погибли.Война им не позволила. Мой брат,да мы с сестрою сделались твоимипри матери красивой, занятой,при отчиме, которому за имяя тоже благодарен. Но – не то...Какая избяная да печнаябыла ты, Фенечка; твой – строг уют.А кто ко мне зашёл, садись-ка с нами:– Ешь, парень! Девка, ешь, пока дают!И, разойдясь перед писакой, тожетуда же сочиняла (кто – о чём)получастушки и полуколлажи,складушки-неладушки, калачом:«Ведягино да Семёновок лешему уведено,Бор да Тарасовок небу привязано,Шишкино да Тырышкиношишками запинано».То – все твои гулянки-посиделкина Кенозере. Там я побывал.Краса, но вся – на выдох, как и девки,что хороводом – на лесоповал.В семью пойти – кормёжка даровая,ночлег. Из окон – липы. В бочке – груздь,под кой и выпить, вилкой поддевая!Да не за кого... Вот какая грусть.Свет Фёдоровна, где теперь ты? В весях,должно быть, трудно-праведных, где – высь,где также – низ и погреб, корень вепскийи староверский нарост – все сошлись.Тырышкино, лесоповал, Таврига,стряпня да стирка, окуни-лещи,на даче – огород. И жизнь – как книгав две-три страницы, сколько ни лищи...Как ни ищи, не много выйдет смысла,кто грамотен. А если не сильна...А если был тот смысл, пятном размылся.Но есть душа. И ты для нас – она.ДЕЛО ШВЕЙГОЛЬЦА
В первой книге этих воспоминаний несколько раз промелькнуло имя Володи Швейгольца: сначала как предприимчивого юноши, навязавшегося мне в попутчики в крымскую поездку, а затем ставшего пляжным приятелем по Евпатории, обучавшим меня плаванию по методике Джонни Вейсмюллера, и соперником в наших не вполне напрасных ухаживаниях за соломенноволосой Светланой, а также моим ранним оппонентом в литературных спорах.
Сопровождал он меня и в поездке в Мисхор к Евгению Рейну, когда мы втроём, переночевав прямо на земле в парке Чаир, прошлись с широкоплёночным фотоаппаратом «Любитель» по основным красотам побережья. Я выстраивал композицию, состоящую из Симеизской скалы, из волны, накатывающей на крупную гальку, и двух поэтов, которые выпячивали обнажённые торсы (у одного – сутулый и бочкообразный, у другого – весьма даже атлетический, угадайте, кто есть кто?), я выставлял диафрагму и выдержку, а Швейгольц завершал: щёлк! В результате получилось несколько примечательных снимков.
Все эти солнечные пятна в моей памяти окружены, однако, мрачным ореолом, отброшенным событиями последующей жизни, и я дал знать о том после первых же упоминаний о Швейгольце: в дальнейшем он стал убийцей. Но в те времена какой-либо зловещей тени ни в его облике, ни в поведении не замечалось, был он общительным и компанейским парнем, познакомил меня в Питере со Славинским и его полубогемной бражкой. Все они немного писали, немного рисовали, слегка диссиденствовали и витийствовали и, как все мы, искали в наступающих и уходящих днях и вечерах жизни свой кайф, то есть удовольствия, находя их в труднодоступном или же вовсе запретном чтении, в музыке (и не только джазовой), во флирте, более или менее в выпивке, а кое-кто и начал уже «торчать», «ширять» и «задвигаться». Что касается этих последних радостей, то я раз навсегда постановил для себя: с этим не экспериментировать, потому что опасался чрезмерно ими увлечься, и это было одним из моих лучших жизненных решений.
Их бражка в коловращениях своих создавала среду, но не могла напитать полновесный талант, – попросту не хватало у неё интеллектуальных, волевых силёнок, и потому люди с умом и сердцем вовлекались туда лишь временно, по касательной. Анри Волохонский ткал схоластические узоры стихов и трактатов по образцам ископаемых философий. Леонид Аронзон из воздуха выстригал косые силуэты своего условного мира. Появился добрый молодец Алёша Хвостенко и тоже стал теоретизировать на авангардные темы, подкрепляя теории бессвязицей текстов, порою забавных. Образовалась субкультура, позднее обретшая легендарное имя «Сайгон». Но вот Алёша взял в руки гитару, и всё-всё отозвалось на свои имена и клички:
Хочу лежать с любимой рядом,а на работу не хочу.Действительно, кто бы в таком предпочтении, положа руку на сердце, не признался? Но в том-то и дело, что свобода эта райская достигалась лишь через зависимость, унижения и труды, пусть даже и не свои. Военком засылает повестки? На время отлова призывников можно «слинять», а то и «закосить» под язву желудка или дефект позвоночника, под бруцеллёз, под психа, наконец. Не исключено, что дадут инвалидность и даже пенсию, – разумеется, грошовую, да ещё и с контрольными перепроверками. В общем, при такой жизни на ежедневное тисканье музы остаётся мало пороху. Швейгольц весь свой заряд вложил в математику, но экзамен на физмат провалил и своё фиаско объяснял только антисемитизмом. Так это или нет, попробуй докажи, особенно если и русские, и евреи были по обе стороны экзаменационного стола. Я тоже слишком хорошо помнил своего рыжего математика из ЛЭТИ, влепившего мне двойку «ни за что»... Но Швейк, такое прозвище прочно закрепилось за ним, из гордости отказался держать экзамен в Педагогический институт и сыграл в солдаты.
Служба, к счастью, не подорвала его здоровья, но у него сложилось убеждение, может быть истинное, хотя и не совпадающее с принятым, что свой гражданский долг он выполнил до шпента. Его отстаивание бытовой свободы, не поддержанное теперь ни математическим, ни каким-либо художественным призванием, пошло по тем же кругам: нелёгкая, долгая и унизительная добыча статуса инвалидности и пенсии... Не знаю, как скоро, но он в конце концов это получил. Мы стали редко пересекаться, его шутки при разговорах стали заменяться экстремальными философемами, – ну например, из «Эристики» Шопенгауэра: «Если твой противник застенчив или туп, смело обвиняй его в невежестве». Или же выкопанное из Ницше: «Идя к женщине, не забудь взять с собой плётку». Надо же, – не букет, не бутыль, не конфеты, не пару презервативов, наконец, а – плётку! Ну хоть стой, хоть падай.
Случайно столкнулись на Кирочной. Я шёл домой на Таврическую, он пустился меня провожать. В ту пору я сменил своё пальтецо на рыбьем меху, «построив» себе новое, утеплённое, со вшитым под подкладку выношенным джемпером, и чувствовал себя от этого превосходно. Швейк, поёживаясь от ветерка со снежной крупой, явно находился по другую сторону гоголевской «Шинели». Глаза его угрюмо, а может быть, даже голодно блестели, щёки голубели запущенной небритостью. Вдобавок к такому контрасту, я нёс ещё портфель польской жёлтой кожи, купленный недавно за упоительную дешёвку, но вид у него был щегольской.