Необычно и его нобелевское лауреатство. Ведь чаще всего эта премия оказывается пышным надгробием для осчастливленных авторов, после чего они просто тонут в лаврах. В его случае премия пришла вовремя, в самый разгар поединка. Тексты – само собой, но на уровне простых символов важнее, чтобы добро победило зло. При этом силы добра, конечно, персонифицировались в героической личности автора.
К тому времени масштабы его писательской мысли раздвинулись и вширь, и вглубь: уже не только трагедийный архипелаг, но весь катастрофический материк русской новой истории стал темой и содержанием грандиозного замысла романиста. Тем не менее (и здесь-то начинается непонятное) в западной и эмигрантской прессе прокатился какой-то холодок, как от хорошей сплетни, чувства заметно смешались, стали противоречивыми. Прозаик-лауреат начал впадать в немилость если не к читателям, то к некоторому, всё умножающемуся числу критиков. В мировой публицистике наметились попытки дегероизации писателя, едва ли не скоординированная кампания, сходная с волной клеветы, обрушившейся на него в советской прессе десятилетием раньше.
Параллельно этому (или даже в связи с этим) происходило стремительное восхождение другого нашего лауреата, поэта, к высшим литературным почестям. С ранних шестидесятых всё ему споспешествовало: он вошёл в узкий кружок независимых интеллектуалов, где взыскал, да и снискал себе репутацию будущего гения, его представили Анне Ахматовой, даже гонения обернулись ему в конечном счёте на пользу, а вступление к книге его стихов, изданной на Западе, начиналось с немыслимо выспренней фразы о том, что он «впервые возводит русскую поэзию в сан мировой». Если в этом странном утверждении был какой-то толк, он заключался лишь в том, что поэт действительно лез из своего языка и культуры, как из кожи. Его ранние поэмы имели местом действия некий общеевропейский ландшафт. Да и в дальнейшем, если освободить «космополитизм» от советского осмысления, именно это свойство всё больше стало определять манеру и лексику поэта: латинские названия и эпиграфы, английские посвящения и заимствования стали ему присущи и характерны.
И язык поэм стал всё более отходить от слова – к фразе, строфе, периоду...
У лауреата-прозаика, наоборот, слог становится всё «узловатей», каждое важное слово он делает наиболее русским, даже областным «по Далю», что полностью соответствует его замыслу, сосредоточенному на узловых моментах русской культуры и истории, а также на его симпатии к земским формам народной жизни. Соответственно с этим, западная либеральная и русскоязычная эмигрантская пресса усиливают нападки на писателя: «монархист», «враг демократии», «русский аятолла», «антисемит».
В полную противоположность прозаику, поэт в лучшем случае равнодушен, а то и саркастичен по отношению к русским культурным ценностям и даже святыням: князья-великомученики Борис и Глеб у него «в морду просют», или «хочут», уж не помню, как там точно... В прессе по этому поводу ему не было высказано ни упрёка – он был вообще вне критики. Всё же некоторые моменты шокируют даже самых горячих поклонников поэта, как, например, Льва Лосева, который попытался задним числом сгладить, чуть ли не влезая в черновики, замазать слишком уродливую строчку, например, в описании отечественной вечеринки, заменив «кучу» на «кучера». Представленный публике через отзыв поэта-лауреата о нём, Лосев оказался тем критиком, который разом высказывался о двух русских живых памятниках. Поэтому его суждения можно взять за «общее измерение» для этих, иначе никак не пересекающихся, фигур. Он издаёт ряд статей о творчестве увенчанного лаврами стихотворца, редактирует целый сборник исследований на эту тему. Но даже если Лосев-критик пишет о чём-то другом, то любая тема оказывается для него предлогом, чтобы послать комплимент поэту.
Не исключением в этом смысле было и его исследование о лауреате-прозаике, названное, по-видимому, с иронией: «Великолепное будущее России». Напечатанное в виде статьи в «Континенте» в 1984 году и вскоре транслировавшееся по радио «Свобода», это эссе вызвало целую бурю в различных инстанциях. Дело в том, что по виду оно являло литературоведческий разбор одного из главных эпизодов исторической эпопеи прозаика, а по сути имело совсем иные, публицистические цели, что совершенно ясно становится видно из логики статьи, а также из полунасмешек её обрамления.
Сам замысел романа ставится тут под сомнение, снижается ухмылкой над тем, что «грандиозность проекта вызывает комические протесты у студентов и преподавателей...» На это же снижение работает и эпиграф из «Мёртвых душ» о колесе дрянной чичиковской брички, явно выбранный по аналогии с «Колесом» эпопеи. Поэтому читатель уже подготовлен, когда критик берёт один из важнейших эпизодов романа (но всё же не единственный и не центральный) и ставит его в самый центр романа: убийство русского премьер-министра Столыпина евреем-террористом Богровым. Учитывая мнение писателя (а критик с ним по-своему согласен), что вместе со Столыпиным были убиты тогда и великие реформы, и «великолепное будущее России», можно понять, что Лосев навязывает повествователю некий композиционный намёк: смотрите, мол, кто погубил Россию! Но критик осторожничает и не хочет сам тыкать в великого писателя. Для этого достаточно сослаться на соответствующие страницы других экспертов-обвинителей. Если не лениться их полистать, можно прочесть такое: «Писатель поступает как заправский советский журналист, что выкуривает с наслаждением жида из благопристойно звучащего русского имени». И даже ещё похлеще. Лосев же, наоборот, пытается из прозаика «выкурить антисемита», для чего он, переставив композиционные акценты, обостряет еврейскую тему. Однако этого мало: он хочет показать «зоологический» антисемитизм прозаика, – тогда читатель сам сможет ткнуть в него пальцем.
И он приступает к этому занятию: выстраивает столбцы эпитетов, сравнивает описания жертвы и убийцы, сопоставляет и – к чему же он клонит? Как заметил Жорж Нива, известный швейцарский славист, «...Речь идёт о мифологеме змеи: молодой еврей-убийца уподобляется – через размышление о змее – Сатане... Вот, по Лосеву, ещё одно свидетельство мифологемы змеи: он извивается!» Спрашивается: а чему же ещё уподобить терроризм, это зло в чистом виде, как не библейской змее, «в пяту жалящей»? Нет, Лосев уверяет нас, что этот Змий заимствован прозаиком из «Протоколов Сионских мудрецов»!
Так и представляешь сцену: писатель клянётся в верности фактам, положив руку на Библию, а критик выхватывает из-под руки клянущегося Книгу книг и подсовывает вместо неё «Протоколы».
Итак, логика рассуждений этого критика пытается привести нас на самый порог довольно гнусного вывода о великом писателе, в то время как стиль и слог статьи маскируют это намерение побочными рассуждениями и даже рассеянными комплиментами, однако – какими? Да, в одном месте Лосеву понравилась фраза из романа, но он тут же эту похвалу отнимает у прозаика и передаёт своему любимцу-поэту, у которого сходная фраза была, кажется, лучше (или раньше)...
И всё-таки, даже в контексте других нападок на писателя – откровенных, оголтелых – эта попытка Лосева кажется настолько опасной из-за её коварства, что хочется ещё и ещё проверить себя по другому источнику: нет ли тут ошибки, так ли уж предубеждён этот ядовитый критик против писателя?
Увы, в других сочинениях «нового Вяземского», как его рекомендовал поэт-лауреат, любивший сравнивать своё окружение с пушкинским, неприязнь выражена ещё резче. Вот, например, стихотворение «Один день Льва Владимировича», – не правда ли, это название чем-то нам знакомо? Мы читаем:
...За окном Вермонт...Какую ни увидишь там обитель:в одной укрылся нелюдимый дед,он в бороду толстовскую одети в сталинский полувоенный китель.