Выбрать главу

Мысль эта показалась мне чудесной, и я тут же записала ее. Я взяла ее руку в свои и не отпускала до самого конца поездки. Люция была тронута моим рассказом о том, что я с мамой в Дрездене слушала хор мальчиков — изумительные мотеты, прозвучавшие в храме, как будто их пели ангелы. Обе мы обрадовались, узнав, что именно в марте и чуть ли не в тот же день Люция слушала хор мальчиков в Познани — я этот хор хорошо знаю по радиопередачам. Мы обещали друг другу не только писать, но и обмениваться пластинками а обязательно навещать друг друга, лучше всего, конечно, в концертный сезон, то есть зимой.

Отец Люции, сидя за рулем, внимательно слушал нашу беседу, соглашался с нами и, кивая в знак согласия, без конца повторял:

— Да, это очень справедливо. Это мое весьма большое желание — Люция должна иметь немецкую подругу. Надо, чтобы в нашей семье прошлое было мертво.

В этой прекрасной поездке нам очень мешал Гуннар — без конца он прерывал нас своими разговорами о войне и пушках. Пытался заговорить и со мной, но я не позволила отвлечь себя. Да, я ни на секунду не могла бы и подумать о том, чтобы обменять Шопена на Гуннара. Быть может, он просто ревновал? Эта мысль заставила меня улыбнуться.

Но я должна все же сказать, что немного позднее этот юноша меня удивил. Когда мы приехали на место, не в Альткирх, а в деревню, куда направлялись наши польские друзья, и мы пили кофе у одной пожилой дамы, то вдруг этот без конца ворчавший Гуннар обнаружил себя как знаток искусства. Это лишь послужило подтверждением справедливости папиных слов: «И у самого плохого человека педагог-оптимист способен обнаружить драгоценное зерно». Мама, правда, всегда смеется, когда он это говорит, обычно заявляя: «Гнилой зуб есть гнилой зуб, и его надо вырвать». Папа отвечает: «Педагогика — не стоматология» — и, разозлившись, отправляется к своей компостной куче…

Итак, покуда мы сидели за кофе, Гуннар сказал, что одна очень простенькая чашка несомненно имеет антикварную ценность и сделана в Мейссене.

— Неужели в Мейссене? — удивилась я.

К сожалению, в моей спортивной сумке совсем уже не было места, а то я купила бы чашку, хотя мама и собирает не чашки, а кружки — оловянные, жестяные, глиняные и прочие. Но я думаю, что мейссенская чашка к рождеству пришлась бы ей по душе.

— Ваши чашки очень ценные… будьте внимательны, особенно если у вашего дома остановится «мерседес», — уговаривал Гуннар пожилую хозяйку дома.

Что за вздор! Какое отношение имеет автомобиль «мерседес» к старым чашкам?!

— И потом, очень прошу вас, не продавайте эти чашки Терезе — у нее же только пятьдесят марок, а ваши чашки стоят в четыре раза больше.

Я бросила на него уничтожающий взгляд, прищелкнула языком и покачала головой.

Прощание с Люцией было очень тяжелым. Мы упали друг другу в объятия, целовались, глаза мои горели от слез. И отец и дочь уговаривали меня остаться с ними. И теперь, уже вспоминая об этом их предложении, я, кажется, догадываюсь о причине. Дело в том, что я нравлюсь людям. В какой-то степени это неожиданно для меня. Порой я кажусь себе гадким утенком, которому лишь позднее суждено превратиться в красивого лебедя. Иногда я задаю себе вопрос: а буду ли я белым лебедем или навсегда останусь гадким утенком? Это было бы ужасно! Но может быть, я и права — ведь иногда мне кажется, что превращение это уже началось. Людям я нравлюсь, они охотно разговаривают со мной, даже во время этого вынужденного путешествия: старик профессор и его Беппо, Че, Хэппус, этот тощий электрик-воспитатель и его подопечные, Люция и ее отец…

Я колебалась: остаться мне с Люцией или ехать дальше? Но Гуннар торопил меня. Возможно, его мучила ревность, но, быть может, и страх, что хвастовство его будет разоблачено. Отец Люции тоже меня обнял, поцеловал в обе щеки. Это уже второй мужчина сегодня, подумала я и сама удивилась. Мамочка, наверное, тоже удивится, прочитав мой отчет. В минуту расставания мы с Люцией поклялись очень скоро написать друг другу и обязательно ездить в гости.

— Шопен! — крикнула я на прощанье.

Вся в слезах, Люция махала мне и кричала:

— Иоганн Себастьян Бах!

А я никак не могла вспомнить, как звали Шопена, — до чего глупо! — но я так и не вспомнила.

Глава XIV, или 18 часов 33 минуты

Гляди-ка, машина остановилась! Редкая, но все равно, я уже встречал эту марку — польская. Какая-то смесь старого «вартбурга» и «Запорожца».