Матвеев тотчас спрыгнул на край дороги исполнять монаршую волю, а монарх потянулся в собольем тепле да и задремал – по-ребячески, с улыбкою.
Березы перед глазами пошли… Между березами стоял белый старец, сложа пальцы длани для архиерейского благословения. У Алексея Михайловича дух захватило – осенит ли? Старец поднял руку еще выше и повернул вдруг голову через плечо, поглядел в лес.
Царь Алексей потяжелевшим тотчас телом потонул в соболином меху, ласковом да темном. Берлога погрезилась, медвежьи, тускло светящие глазки. Косматая лапа с аршинными когтями потянулась за голову, чтоб содрать волосы от загривка до самого лба.
– Савва, спаси! – прошептал Алексей, и Савва, белый старец, покачал головою, журя медведя. Медведь нехотя отпрянул, попятился, не отводя звериных глаз от глаз человеческих.
Алексей Михайлович проснулся.
«Так и не благословил! – подумал о святом Савве. – От медведя и во сне спас, как спас наяву. Но не благословил».
После той давней охоты Алексей Михайлович берлоги тревожить перестал. Царю молодчество непозволительно. Ради потехи детей осиротить – грех и глупость. Осиротить же государство – геенна, которую и всем святым не отмолить.
Злополучная охота, однако же, даровала царю Алексею верного заступника. Ни денег, ни мастеров не жалел для украшения Саввиного звенигородского дома – обители монахов молчаливых и работящих.
Когда князь Дмитрий Донской отблагодарил Господа за победу над Мамаем устроением обители Успения Божией Матери на реке Дубенке, в игумены преподобный Сергий Радонежский благословил Савву, лучшего своего постриженника.
Сподобился Савва быть игуменом и в самом Троице-Сергиевом монастыре. Недолгим вышел тот подвиг. Звенигородский князь Юрий Дмитриевич призвал святого себе в духовники. В эту пору и поставил Савва на Сторожевской горе деревянный храм Рождества Богородицы, а для себя малую келью. То было в 1377 году, а в 1399-м Савва Сторожевский основал монастырь для «всех ищущих безмолвного жития».
По синему снегу меж засиневших берез подошел царский поезд к заиндевевшим воротам трезвонившего колоколами монастыря.
Санки были алые, как солнце на восходе, легкие, как птичье перышко. Но в это перышко была впряжена шестерка вороных с царских конюшен лошадей.
«До чего же черные люди на земле водятся», – подумал возница, укрывая Антиохийского патриарха беличьим пологом и заваливая ему ноги пахучим, с медовых царских лугов, особо береженным сеном. Рядом с патриархом устроился его сын архидиакон Павел.
Гикнула и снялась с места стража, лошади плавно тронули, трусцою прошли через кремлевские ворота и за воротами сорвались, как стрела с тетивы. Звезды от конского лёта растекались по небу дождевыми каплями, и возница нет-нет да и оглядывался на седоков. Где им, живущим в вечном тепле, знать такие скорости?
Архидиакон Павел понимал эти сочувствующие взгляды, улыбался в ответ. Не отведав зимы, русской жизни не понять, а понять хочется. Павел жадно глазел на белые просторы, но мороз хватал за лицо. Приходилось с головою прятаться в душный звериный мех.
Скоро уже ехали лесом. Ели, тучные, как бояре, обступали дорогу тесно и страшно. Звезды в небе полыхали. И столько в них было огненной игры, что душа смущалась. Павел столько земель прошел, стольким чудесам дивился, что привык взирать на все со спокойным достоинством, столь необходимым для поддержания величия отцовского сана. Но где же тут думать о приличествующих позах, когда не езда – птичий лет, не земля – снег и вместо неба – сам престол Господний. Вся жизнь тутошняя без роздыху, без размеренности и раз и навсегда заведенного правила. Прискакали, подняли, усадили в возок – и ночь им не ночь. А днем спать залягут. Всем царством!
…Бег прекратился вдруг. Куда-то завернули. Встали.
Не чуя ног, Павел выпростался из санок. Крыльцо, двери, жаркая печь. Свеча. Пироги прямо из печи. Крепкая водка. Брусничная вода. Страшного вида, но изумительного вкуса соленые грузди.
Возницы и стрельцы тулупы свалили у порога, пообтаяли, покушали, что им гости оставили. Гости едоки слабенькие, заморские. Поклевали по-куриному – и в куриную дрему.
Павел и впрямь сомлел от жары, от сытной еды, от водки. И встал перед глазами его милый Алеппо.
На белесой, на родной земле вечная, как сама земля, крепость. Улочки как потоки с гор, разноязыкое человеческое море.
Господи! И дурному крику осла обрадовался бы.