Вот беда-то. Непокорство, мятежи кругом встают.
Слава Богу, стрелецкий полуголова Иван Кондратьевич Елагин лучше со своим делом справился. Выдали ему пятьдесят рублей в Приказе Тайных дел, и поехал Иван Кондратьевич на Мезень, а оттуда в Пустозерск.
На Мезени Иван Кондратьевич юродивого Фёдора повесил и Луку Лаврентьева. Самые опасные мятежники были. Про троеперстие и слышать не хотели. У сыновей Аввакума Ивана и Петра Иван Кондратьевич расписку взял, что они «соборной и апостольской церкви ни в чём не противны», а потом вместе с Настасьей Марковной в землю их закопал.
Управившись на Мезени с делами, Елагин в Пустозерск приехал.
Ох и плакал, ох и горевал Аввакум, о мезенских казнях услышав. Двадцать пять лет всего было Луке Лаврентьеву! А поступил, как старец, сединами убелённый! Больше того что удавить, чего ему могли никониане сделать? Прямой дорогою пошёл ко владыке! Зато свои-то родные сыновья, Иван и Пётр, как оплошали?! Не догадались венцов победных ухватити, испугались смерти, повинились! А мать-то? Вот баба глупая! Жила, развесив уши, нищих кормила, странников учила, как персты слагать и молитву творить, а детей своих и забыла подкрепить, чтоб на виселицу пошли, чтоб с доброю дружиною умерли заодно, Христа ради.
Ну, да Бог их простит. Не дивно, что так сделали. И Пётр Апостол убоялся смерти и отрёкся Христа, потом плакался горько и прощён был...
Три дня нудил Елагин пустозерских узников, принуждая отречься от святой Русской Церкви.
Только пустозерцев и не Елагины уговаривали, да добиться ничего не могли. Крепко за отеческое православие стояли мученики.
И вот апреля в 14-й день, на Фоминой неделе, выведены были из земляных тюрем протопоп Аввакум, поп Лазарь, дьякон Фёдор, старец Епифаний.
Возле плахи поставили их хмурые стрельцы.
Вот наш престол стоит! — громко сказал Аввакум и перекрестил плаху. — Прощаться, братия, будем...
Погоди ты! остановил его, усмехаясь, Елагин. — Приговор вначале послушай.
Не обратили внимания страдальцы на злобную усмешку. Радость близкой кончины застила глаза. Целовались друг с другом и благословлялись, предуготовляясь перейти в жизнь вечную.
Усмехаясь, вытащил Елагин царскую грамоту. Начал читать.
Как гром с ясного неба, слова немилосердные падали.
Указано было Аввакума, вместо смертной казни, в земляную тюрьму посадить, землёю сверху зарыть, чтоб только окошечко малое сверху осталось. На воде и хлебе отныне велено было держать его...
Такую вот подлость удумали! Ну, Алексей Михайлович, государь-свет, совсем у тебя проста душа стала, всю её из тебя вынули!
— Плюю я на хлеб государев! — закричал Аввакум. — Не ядше умру, а не предам благоверия ему, блядину сыну!
На весь острог, на всю тундру кричал Аввакум, когда волокли его назад в тюрьму.
— А попу Лазарю, и дьякону Фёдору, и старцу Епифанию... — гремел, пытаясь заглушить крик Аввакума, голос Елагина, — указано великим государем: за их речи — языки резать! А за крест — руки сечь!
— Миленький ты мой! — пал на колени перед Елагиным Епифаний. — Резали уже язык у меня. Прикажи сейчас голову отрезать!
— Молчать! — отпрыгивая, закричал Елагин. — Исполнять царёво повеление!
Тряслись руки у стрельцов, вставлявших жеребей в зубы попа Лазаря, оттолкнул их Лазарь. Сам остаток своего языка, уже обрезанного на Москве, отсёк под корень. Облитый кровью комок мяса (Свези никонианам в Москву!) в лицо Елагину швырнул.
Сунули Лазарю полотенце, чтобы унять кровь. Вмиг покраснело от крови полотнище. Кинул его поп Лазарь в толпу.
— Возьмите дому своему на благословение! — крикнул. Потом к Елагину, который уже не усмехался больше, повернулся. — Скажи, Ванька, царю: Лазарь без языка говорит и болезни не чует!
Вместе со сгустками крови летели в лицо Елагину страшные слова.
— Руки секи! — утирая с лица кровь, бешено закричал Иван Кондратьевич.
Лазарь сам руку на плаху положил. По кисть отсекли руку Лазарю. Упала отсечённая кисть на снег, и два пальца на ней сами крестообразно сложились.