Мерцали свечи, дивный свет лился из широких окон барабана, удерживающего шлемовидный купол, освещал высокий четырёхъярусный иконостас, растекался фиолетовым полумраком по всему храму. Дивное таинство творилось сейчас!
— Исполнился тобою и евангельский глагол, за который ты пострадал... Всяко царство, разделившееся само в себе, опустеет, и нет возражающих тебе... И благодать Божия в твоей пастве за молитв святых ти в нашем царьстве присно изобильствует. И нет уже теперь в твоей пастве никоторого разделения...
Все в Спасо-Преображенском храме плакали, когда завершил Никон чтение царского послания чудотворцу Филиппу. Митрополит и сам едва сдерживал рыдания. Великое таинство сообщения разделённых веками православных душ творилось сейчас, великое торжество православия совершалось под этими тяжёлыми сводами...
4
И вот такая сила, такая благость явлена была, но и сила не прошибла твёрдокаменных соловецких сердец, но и благость не растопила их холода! Знал Никон, знал, что не захотят расставаться соловецкие иноки с чудотворцем, не отпустят охотою его честные мощи со своего острова... Нет, не осмелятся идти против государевой и Божьей воли, но будут искать повода, чтобы отсрочить исполнение, и придумают, придумают причину для задержки, обязательно придумают. Только какую — этого Никон не знал. Сегодня, как раз после литургии, причина была объявлена. Дескать, разбитым штормом ладьям ремонт необходим. А скоро сделать его никак невозможно. Матерьялов в достатке нет, ждать надобно.
Архимандрит Илия, произносивший жалкие эти слова, знал, что не может ждать митрополит Никон. И заметив, как наливаются жарким гневом выпуклые глаза владыки, оробел.
— Владыко! — пролепетал он. — Ты к делам великим налажен! Тебе ли медлить? Езжай. А честные мощи святителя нашего мы следом привезём. Починят ладьи, погода будет — и привезём... А ты... Ты не медли, владыко!
— Не медлить?! — со страшной силой Никон ударил посохом об пол, так что каменные крошки брызнули по сторонам. — Не медлить советуешь? А разумеешь ты, б лядин сын, куда со своей воровской хитростью лезешь? Ты не мне, не государю нашему даже, ты самому Божьему Промыслу поперёк становишься! Забыл уже, пёсье рыло, кто в игумены тебя поставлял!
Сверкнув диамантами, подпрыгнула на груди Никона панагия. Схватив железными пальцами тщедушного архимандрита, Никон так сжал его шею, что ещё мгновение и оторвал бы голову, не помня себя от ярости. Задушил бы, растоптал бы злодея, чтобы на дороге не стоял, но — слава Богу! — Василий Отяев, бывший тут же в келье, не дал греху совершиться, отнял игумена. И Никон, опамятовав, расцепил стиснутые на горле Илии пальцы и, уже помня себя, поднёс кулак к лицу перепуганного архимандрита.
— Видишь, блядин сын?!
— Воля твоя, владыко! — склонив голову, смиренно отвечал игумен. — И про милость твою ко мне, недостойному, не забыл, а судов всё едино нет. Сколько ни лайся на меня, недостойного, всё равно не будет.
Скрипнул зубами Никон.
— Пошёл вон!
И когда выскользнул за двери игумен, долго ходил по келье, осеняя себя крестным знамением, долго молился перед иконами. И неведомо, сколько времени прошло, но схлынула ярость, заметил Никон, что мешаются в его молитву чужие слова. Обернулся. В приоткрытой двери стоял келейник и творил молитву, испрашивая разрешения войти.
— Чего надобно?
— Тут тебя, владыко, чернец здешний спрашивает... Сказывал, важное известие ведает.
— Позови... — сказал Никон.
Келейник подвинулся, впуская в келью смуглого, не русского обличья монаха. В тёмных миндалевидных глазах — застывшее удивление и скорбь. Пал на колени.
— Благослови, владыко, слово сказать!
— Говори!
— Недоброе дело, владыко, замышлено... Келарь приказал все монастырские ладьи на рыбный промысел отправить!
Темно стало в глазах Никона.
— Отяев!.. — полузадушенно проговорил он.
Может, и любо было Василию Отяеву на свару митрополита с соловецкими монахами глядеть, но тут уже недосуг злость тешить — нешуточное дело заваривалось, государевой воли ослушание творилось. Не сказал ни слова Отяев. Побагровев лицом, вышел из кельи, на крылечке стрельцов кликнул.