Владимир Ильич Чередниченко, разумеется, не Иванушка - он мудрее. И мудрость его не антигуманна. Что же тогда понуждает структурного апологета держаться за иссушающее бесплодие и гримироваться под подозрительного наукомана?..
3.
На этот вопрос Владимир Чередниченко отвечает сам и предельно внятно. В его эссе «К семантике жанра некролога» примечательны такие подразделы: «Концепт «светлая память» в советских некрологах 1980-х годов», «Композиция советского некролога 1980-х годов», «Модель идеального советского человека». О чем они? Ну, конечно же, о предмете чрезвычайном - наследии советской эпохи, которой нет уже 20 лет и которую автор - как символические останки - предлагает как можно скорее люстрировать. О том, что постсоветских неэлитарных горемык, научившихся нахраписто выживать, надо так же, если не гнобить, то и не жаловать. О том, что советские кэгэбисты - исчадие ада, а эфэсбешники, измазанные кровью и белужьей икрой, люди чести. О том, что модель идеального советского человека - это проекция «чумного плебса», и место ему в сырых подвалах, отделенных от элиты заборами с колючей проволокой... Как совкоборец-эпигон, пробудившийся с досадным опозданием, Чередниченко ищет в «неохваченных» структурных элементах следы советской цивилизации с ее звездами, трудом, героикой. И вслед за Гройсом, прочими гробокопателями заваливает грязными нечистотами весь русский советский XX век.
Что это? Старания прозревшего сателлита или непонимание происходящего? Но «непонимание» не хочется произносить, имея ввиду ученую ипостась пишущего. Лучше сказать о необыкновенном, прямо-таки патологическом приноравливании, о чутье, заставляющем всяческую ученость исчезать, причем, с опережением, если, конечно, она имеет какое-то «вещество».
Свой шанс прислуживать космополитическому Упырю и господствующему Молоху так безраздельно, Чередниченко (1952 г.), разумеется, не купил. Он действует добровольно, с затаенной надеждой на востребованность. Вспоминается в этой связи сказанное Василием Степановичем Курочкиным (1831-1875) об одном поистине знаковом фигуранте XIX века, Петре Андреевиче Вяземском (1792-1878), проделавшем скорбный путь от журналиста, критика, мыслителя до «циркулярной многоножки», заклейменной даже приближенной сектой: «Судьба весь юмор свой явить сумела в нем, Забавно совместив ничтожество с чинами. Морщины старика с младенческим умом. И спесь ученую с холопскими статьями...»
Безусловно, поименованные персоналии разноплановы, разновелики, предельно несопоставимы. И, тем не менее, у них, в контексте «сошки, несвободной от комплексов», есть нечто общее, как бы полуподвальное - растворенность в воцарившемся страхе и неудержимая страсть к комфорту. Больше того - сознательно-бессознательная готовность разлагаться, менять свое фортификационное обличье и дальше...
4.
...Как известно, Ницше науку называл «предрассудком». Ницше так утверждал потому, что все, особенно в гуманитарной области, ему представлялось вытертым, склонным к лукавому обессмысливанию и казалось необоримым препятствием для свободного кровообращения. Если нынешнюю филологическую науку «снять» с поверхности наблюдаемой нами ученой особи, то перед нами открывается столько же откат, сколько и доморощенный самообман. А если проследовать в глубь этой самой ученой особи? Ученые труды Чередниченко в свое «нутро» никого не впускают. У них все в структурных канонах, в наукообразном облачении. В некоем, кроящемся за научным миром, квазиученом мареве. Так что, замурованная видимость? Как ни произвольно, но да, видимость. Однако, не расхожая, не вышибающая, а церемонно-претенциозная, оборачивающаяся своей лавирующей, то есть, претендующей на право «торжествовать», стороной.
Среди всех поразительных впечатлений, которые Владимир Чередниченко не оставляет, а насаждает, выступает его испытание окружающих на предмет научно-теоретической оснащенности. Он никем не пренебрегает, а внимает в ожидании - пассивно-требовательном, участливо-взыскующем. И это образует пространство-паузу - напряженно-удушливую и почтительно-игровую.
Когда он пребывает в своей сфере и буквально щелкает один вопрос за другим, от него исходит только его присутствие. Заполнить это само-наличие целиком, он, несмотря на колоссальные усилия, не в состоянии, ибо, погруженный в самого себя, затормаживается, как бы застывает в самоповторах. Сколько-нибудь разрешимыми поставленные задачи он не делает, а остается условно выдержанным и важным. И в этой важности - не всегда значительным, будто что-то укрывающим в неопределенности или временной чересполосице.