Николай Всеволодович Ставрогин, «кроветворный» герой романа, «вдруг ни с того ни с сего сделал две-три невозможные дерзости разным лицам, то есть главное именно в том состояло, что дерзости эти были совсем не такие, какие в обыкновенном употреблении, совсем дрянные и мальчишеские, и черт знает для чего, совершенно без всякого повода. Один из почтеннейших старшин корпоративного клуба, Петр Павлович Гаганов, человек пожилой и даже заслуженный, взял невинную привычку ко всякому слову с азартом приговаривать: «Нет-с, меня не проведут за нос!». Оно и пусть бы. Но однажды в клубе, когда он, по какому-то горячему поводу проговорил этот афоризм собравшейся около него кучке клубных посетителей (и все людей не последних), Николай Всеволодович, стоявший в стороне один и к которому никто не обращался, вдруг подошел к Петру Павловичу, неожиданно, но крепко ухватил его за нос двумя пальцами и успел протянуть за собою по зале два-три шага. Злобы он не мог иметь никакой на господина Гаганова. Можно было подумать, что это чистое школьничество, разумеется, непростительнейшее; и однако же рассказывали потом, что он в самое мгновение операции был почти задумчив, «точно как бы с ума сошел…».
Рассказчик, припоминая предыдущие ставрогинские эскапады, к «проделке с носом» относится как – к особенной. В этой выходке для него самое непостижимое – «задумчивость» Николая Всеволодовича, совершающего свою «крайнюю» акцию так, как будто он «с ума сошел». Но мы тут же уточним: будто. На самом деле герой Достоевского житейски – и в то же время грандиозно – противоречив, объемен, непостижим. И «сумасшедшинка» его ни что иное, как «энергия творения», не дающая права застыть или стать придатком искусственного Норматива.
«Он весь борьба…» – такую оценку «русской полифонии» Достоевского дал Лев Толстой. И хотя Толстой, по словам Горького, допускал, будто Достоевский был уверен, что если сам он болен – весь мир болен, отступления от истины нет. В восприятии Толстого «душевно настроенный» человек Достоевского являл неукротимый освободительный порыв, страсть, безграничность желаний, пронизанных трепетом сближения с Духом народа и Душой мира.
2.
То, что Горький устами Толстого, а потом и сам по себе отвергал Достоевского с его русской сущностью, сегодня мало что значит. Все они в сей злополучный час – «больная совесть наша, Достоевский», «великий бунтовщик Толстой», «буревестник Горький» – как бы один культурно-исторический сгусток. Одна духовно-нравственная особь, «медитирующая» на тему русского будущего, сохранившегося в складках былого.
В 1913 году, протестуя против замысла Московского Художественного театра инсценировать «Бесов» Достоевского, Горький написал статью «Еще о карамазовщине». Среди суждений, обосновывающих необходимость позитивного, по Горькому, «народно-богостроительского» сюжета, в статье наглядное место заняла такая фраза: «Я знаю хрупкость русского характера, знаю жалостную шаткость русской души и склонность ее, замученной и усталой, ко всякого рода заразам…».
Никто, кажется, по сю пору не придумал ничего лучшего, как волеизъявление русских, не выносящих запредельного давления, именовать «заразой». И Владимир Ильич Ленин, как отметили теперь уже, в наши дни, горьковеды самых разных ипостасей, отреагировал бескомпромиссно. В письме, написанном в ноябре 1913 года, Ленин пишет: «И Вы, зная «хрупкость и жалостную шаткость» (русской: почему русской? А итальянская лучше??) мещанской души, смущаете эту душу богостроительным ядом. Сладеньким и наиболее прикрытым леденцами и всякими раскрашенными бумажками!!
…С точки зрения не личной, а общественной, всякое богостроительство есть именно любовное самосозерцание тупого мещанства, хрупкой обывальщицы, мечтательного «самооплевания» филистеров и мелких буржуа, «отчаявшихся и уставших» (как Вы изволите очень верно сказать про душу) – только не «русскую» надо бы говорить, а мещанскую, ибо еврейская, итальянская, английская – все один черт, везде паршивое мещанство одинаково гнусно, а «демократическое мещанство», занятое идейным труположством, сугубо гнусно…».
3.
Спор о том, направлял ли Ленин Горького или он сам дошел до того, что русские люди – не «юродствующее охлобыстье», а воители и преобразователи, на день сей абсолютно беспредметен: они оба, на равных, подсмотрели формовку русского характера и выдали ему ордер на владение миром. В разгар первой мировой войны в статье «Письма к читателю» Горький, поставив вопрос: «Мощна ли Русь духовно или немощна?», ответил прямо, точно и провидчески: мощна ненавистью к разорителям и погубителям, обуянных «собственническим свинством», и возможностью «высвобождения богатырских народных сил…».