– Хороша-с, – присвистнул оказавшийся рядом Иван Прокофьевич. – Кто же это такая? Позвольте-ка…
И он без малейшего трепета, кощунственной рукой извлек волшебный лик из рамки и перевернул карточку обратной стороной. Там косым, размашистым почерком было написано:
Петру К.
«И Петр вышел вон и плакался горько». Полюбив, не отрекайтесь!
– Это она его с Петром-апостолом равняет, а себя, стало быть, с Иисусом? Однако амбиции! – фыркнул помощник пристава. – Уж не из-за этой ли особы и руки на себя студент наш наложил, а? Ага, вот и бюварчик, не зря ехали.
Раскрыв кожаную обложку, Иван Прокофьевич извлек один-единственный листок, написанный на уже знакомой Эрасту Петровичу голубой бумаге, однако на сей раз с нотариальной печатью и несколькими подписями внизу.
– Отлично, – удовлетворенно кивнул полицейский. – Отыскалась и духовная. Нуте-с, любопытно.
Документ он пробежал глазами в минуту, но Эрасту Петровичу эта минута с вечность показалась, а заглядывать через плечо он полагал ниже своего достоинства.
– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Хорош подарочек троюродным! – воскликнул Иван Прокофьевич с непонятным злорадством. – Ай да Кокорин, всем нос утер. Это по-нашему, по-русски! Только уж непатриотично как-то. Вот и про «скотину» разъясняется.
Потеряв от нетерпения всякое представление о приличиях и чинопочитании, Эраст Петрович выхватил у старшего по званию листок и прочел следующее:
Я, нижеподписавшийся Петр Александрович Кокорин, будучи в полном уме и совершенной памяти, при нижеследующих свидетелях объявляю мое завещание по поводу принадлежащего мне имущества.
Все мое реализуемое имущество, полный перечень коего имеется у моего поверенного Семена Ефимовича Берензона, я завещаю г-же баронессе Маргарете Эстер, подданной Британии, для использования всех сих средств по полному ее усмотрению на нужды образования и воспитания сирот. Уверен, что г-жа Эстер распорядится этими средствами толковее и честнее, чем наши генералы от благотворительности.
Это мое завещание является последним и окончательным, оно имеет законную силу и отменяет мое предыдущее завещание.
Душеприказчиками я назначаю адвоката Семена Ефимовича Берензона и студента Московского университета Николая Степановича Ахтырцева.
Настоящая духовная составлена в двух экземплярах, один из коих остается у меня, а второй передается на хранение в адвокатскую контору г-на Берензона. Москва, 12 мая 1876 года Петр Кокорин.
Глава вторая,
в которой нет ничего кроме разговоров
– Воля ваша, Ксаверий Феофилактович, а только странно! – с горячностью повторил Фандорин. – Тут какая-то тайна, честное слово! – И упрямо подчеркнул. – Да, вот именно, тайна! Судите сами. Во-первых, застрелился как-то нелепо, «наудачу», одной пулей из барабана, будто и вовсе не собирался стреляться. Что за фатальное невезение! И тон предсмертной записки, согласитесь, какой-то чудной – вроде как наспех, между делом написана, а между тем проблема там затронута важнейшая. Нешуточная проблема! – голос Эраста Петровича аж зазвенел от чувства. – Но о проблеме я еще потом скажу, а пока про завещание. Разве оно не подозрительно?
– Что же именно кажется вам в нем, голубчик, подозрительным? – промурлыкал Грушин, скучающе перелистывая «Полицейскую сводку городских происшествий» за истекшие сутки. Это не лишенное познавательного интереса чтение обыкновенно поступало во второй половине дня, ибо дел большой важности в сем документе не содержалось – в основном всякая мелкая всячина, полнейшая ерунда, но иногда попадалось и что-нибудь любопытное. Было здесь и сообщение о вчерашнем самоубийстве в Александровском саду, но, как и предвидел многоопытный Ксаверий Феофилактович, без каких-либо подробностей и уж конечно без текста предсмертной записки.
– А вот что! Стрелялся Кокорин вроде как не всерьез, однако же завещание, несмотря на вызывающий тон, составлено по всей форме – с нотариусом, со свидетельскими подписями, с указанием душеприказчиков, – загибал пальцы Фандорин. – И то сказать, состояние-то громадное. Я справлялся – две фабрики, три завода, дома в разных городах, верфи в Либаве, одних процентных бумаг в Государственном банке на полмиллиона!
– На полмиллиона? – ахнул Ксаверий Феофилактович, оторвавшись от бумажек. – Повезло англичанке, повезло.
– И объясните мне кстати, при чем здесь леди Эстер? Почему именно ей завещано, а не кому-то другому? Какая между ней и Кокориным связь? Вот что выяснить бы надо!
– Так он же написал, что нашим казнокрадам не верит, а англичанку уж который месяц во всех газетах превозносят. Нет, милый, вы мне лучше вот что скажите. Как это получается, что ваше поколение жизни такую мелкую цену дает? Чуть что и пиф-паф, да еще с важностью, с пафосом, с презрением ко всему миру. С каких заслуг презрение-то, с каких? – засердился Грушин, вспомнив, как дерзко и непочтительно говорила с ним вчера вечером любимая дочь, шестнадцатилетняя гимназистка Сашенька. Однако вопрос был скорее риторический, мнение письмоводителя на сей счет мало интересовало почтенного пристава, и потому он вновь уткнулся в сводку.
Зато Эраст Петрович оживился еще больше:
– А это и есть проблема, о которой я хотел сказать особо. Взгляните на такого человека, как Кокорин. Судьба дает ему все – и богатство, и свободу, и образованность, и красоту (про красоту Фандорин сказал так, уж заодно, хотя не имел ни малейшего представления о внешности покойника). А он играет со смертью и в конце концов убивает себя. Вы желаете знать почему? Нам, молодым, в вашем мире тошно – Кокорин прямо об этом написал, только не развернул. Ваши идеалы – карьера, деньги, почести – для многих из нас ничего не стоят. Не о том нам теперь мечтается. Вы что же думаете, спроста пишут про эпидемию самоубийств? Лучшие из образованной молодежи уходят, задохнувшись от нехватки духовного кислорода, а вы, отцы общества, уроков для себя ничуть не извлекаете!
Получалось, что весь обвинительный пафос обращен на самого Ксаверия Феофилактовича, так как иных «отцов общества» поблизости не наблюдалось, однако Грушин нисколько не обиделся и даже с видимым удовольствием покивал головой.
– Вот кстати, – насмешливо хмыкнул он, глядя в сводку, – насчет нехватки духовного кислорода. «В Чихачевском переулке по третьему участку Мещанской части в 10 часов утра обнаружено мертвое тело удавившегося сапожника Ивана Еремеева Булдыгина 27 лет. По показаниям дворника Петра Силина, причина самоубийства – отсутствие средств на похмеление». Так все лучшие-то и уйдут. Одни мы, старые дураки, останемся.
– Вы смеетесь, – горько сказал Эраст Петрович. – А в Петербурге и Варшаве что ни день студенты, курсистки, а то и гимназисты травятся, стреляются, топятся. Смешно вам…
«Раскаетесь, Ксаверий Феофилактович, да поздно будет», – мстительно подумал он, хотя до сей минуты мысль о самоубийстве в голову ему никогда еще не приходила – слишком живого характера был юноша. Наступила тишина: Фандорин представлял скромную могилку, за церковной оградой и без креста, а Грушин то водил пальцем по строчкам, то принимался шелестеть листками.
– Однако и в самом деле ерунда какая-то, – пробурчал он. – Что они все, с ума посходили? Вот-с, два донесения, одно из третьего участка Мясницкой части, на странице восемь, другое из первого участка Рогожской части, на странице девять. Итак. «В 12 часов 35 минут в Подколокольный переулок, к дому „Московского страхового от огня общества“ вызвали околоточного надзирателя Федорука по требованию калужской помещицы Авдотьи Филипповны Спицыной (временно проживает в гостинице „Боярская“). Г-жа Спицына показала, что возле входа в книжную лавку, у нее на глазах, некий прилично одетый господин на вид лет 25-ти предпринял попытку застрелиться – поднес к виску пистолет, да видно произошла осечка, и несостоявшийся самоубийца скрылся. Г-жа Спицына потребовала, чтобы полиция разыскала молодого человека и передала его духовным властям для наложения церковного покаяния. Розыск не предпринимался по отсутствию события преступления».