Прибежали соседи. Стоял в валенках и в полушубке на худых плечах Семен Морозов и говорил едва слышно:
- Глаза-то закрыть надо... закрыть глаза-то...
Набежали бабы, заняли весь палисадник, трещал от ребят забор.
Надо было распоряжаться. Степан выгнал баб, чтобы не мешали, переложил с Софьюшкой на простыню Данилу Степаныча и перенес в комнаты на сено. Так распорядилась закаменевшая в своем горе Арина. Здесь принялись обмывать двое, Арина и Дударихина мать, а Степан сел на брюхатенькую лошадку и потрусил в город - сказать по телефону в Москву. Обмыли с молитвой, и Дударихина мать спросила у Арины, можно ли взять обмылки. Арина отдала ей белье: так всегда делалось. Потом принесли с террасы дубовый раскладной стол, настлали свежего сена, накрыли простыней, обрядили покойного в чистое белье, одели в новый халат, шитый на Пасху и всего раз надеванный - серый с голубой оторочкой, расчесали затвердевшую бороду. Бабы увидали, что все ещё выглядывают глаза из-под век, пошептались: выглядывает ещё кого-то себе. Арина нашла два старых пятака - лежали у ней в мешочке в укладке вместе со смертной рубахой и темным платьем, сшитыми загодя. Не первые глаза закрывались этими пятаками. Положила Даниле Степанычу на глаза, и лежал он покойно и важно, с разгладившимся широким лбом, руки одна на другой восковыми ладонями, с парой больших медяков на глазах, как в темных очках.
Смотрели на него из уголка заплаканными глазами Миша и Санечка с раздутой щекой, думали. А Софьюшка все рассказывала приходившим бабам, как принесла она Даниле Степанычу огурчиков с огороду и как он радовался, как велел сделать ботвиньицы и как все советовал ей выходить замуж.
А когда вернулся Степан из города, Арина велела запрячь телегу и поехала за пять верст в женскую пустынь, взять монашек - читать.
И когда ехала она из пустыни с молоденькой послушницей и знакомой старушкой-монахиней в черном шлычке, захватил их дождик в лесу, слабая дальняя гроза. Стороной прошла туча, в стороне погромыхивало, а здесь только кропило и не закрывало солнца. Был шестой час, солнце чуть косилось, и солнечный дождик весело крапал по листьям орешника.
- Праведник помер, Царство Небесное... - сказала на дождик послушница, засматриваясь в тихий зеленый свет рощи. - Какой дождичок-то!
- Дай-то, Господи! - вздохнула и перекрестилась Арина. - Уж так-то тихо преставился... Дай-то, Господи!
- А сподобил Господь приобщиться-то? - спросила старушка-монахиня, наклоняясь за Степаном перед низко опустившейся лапистой веткой орешины и умывая дождем усыхающее лицо.
- Петровками-то говел, как же... - сказала Арина. - Какие уж у него грехи! Переболел все...
- А вот как же сказано, что насчет того... - обернулся Степан, - что, например, очень трудно им проникнуть... которые богатые... Даже верблюд может чрез иглу пролезть... а им трудно... Это как?
- А не нам знать, а не нам знать, голубчик... - сказала старушка. Сказано, буди милостив...
- Так-то та-ак... а вот известно, что никакой капитал не бывает от труда, а через разные причины... так что тут... очень трудно...
- Господь в своем милосердии призывает каждого... несть на лице зрения у Бога... - тоненьким голоском начала послушница, а Степан нагнулся перед набегающей веткой и крикнул:
- Держись!
Весело сыпал дождик на солнце, блестел на грядках телеги, на сытой спине лошадки, нависал сверкающими каплями под дугой. Пахло грибом и елкой.
Повстречалось близ деревни стадо. Хандра-Мандра стоял у дороги, курил. Увидала его Арина, сказала:
- Скончался братец-то...
- Да, Царство Небесное... отжил... - хрипло сказал пастух, стаскивая шапку. - Когда хоронить-то?
Но они не слыхали. А он уже все знал: повстречал его давеча Степан.
На въезде нагнали горбачевского батюшку в тарантасе. Ехал батюшка на сивой лошадке с псаломщиком, а семинарист правил, покуривая.
- На панихидку к вам, Арина Степановна! - крикнул батюшка. - Воля Господня... Дали знать-то?
- Дадено! - крикнул, объезжая, Степан.
- Свечей-то, батюшки! - крикнула Арина.
- Всего-то взято-с! - успокоил её баском псаломщик.
У дома стояла чья-то телега, и Степан по лошади признал бородача-старосту из Шалова. Подумал: "Чисто по телеграфу им известно". И только стали слезать с телеги, сказал:
- Монахи едут!
Обогнала батюшкин тарантас пара, с пристяжной на отлете: ехал отец казначей в высоком клобуке и двое послушников.
Служили панихиду сперва горбачевские, потом монастырские. Сняли с глаз пятаки, и опять усмотрели бабы, что все ещё выглядывает из-под налившихся век. Видела и Арина и думала, что её черед. Молился в уголку Захарыч и думал, что его черед. Видел глаза и Семен Морозов и думал, что его. И хоть совсем не боялся смерти, а стал говорить себе, что не из его двора: Аринин черед.
И никто не знал - чей".
Вот он - одновременно и благочестивый, и практичный, и суеверный "чин" действий по покойнику. Тут и "дадено ли знать" куда и кому надо (и на "фирму", и родным). И важный вопрос: "Сподобился ли?" - то есть успел ли приобщиться святых тайн: причастился ли, исповедался ли. И ответ: "Петровками-то говел". То есть в летний Петров пост совершал говение постился, ходил на церковные службы, усиленно молился дома, подготавливаясь к причастию и исповеди. А дальше - "весело сыпал дождик" - народная добрая примета: солнечный, "слепой" дождик, а то и гром в ясном небе - знак того, что упокоился добрый человек (так и в самый день смерти, и при похоронах). Дождь, кстати сказать, вообще считался в народе добрым предзнаменованием в начале всякого пути и всякого нового дела. Есть в этом рассказе и недобрая, хотя, по совести сказать, пустая примета: покойник-де незакрытым глазом кого-то ещё на тот свет выглядывает.
Отдельно скажем про верблюда и ушко, про то, каково войти богатому в Царствие Небесное. В греческом тексте Евангелия эта формула звучала не так страшно: там сквозь иголье ушко надо было протянуть канат (kannata), но русский книжник прочел "kamala" - слово, всем курящим, да, кажется, уже и некурящим, известное как английское "camel", верблюд. Образ получился впечатляющий до крайности, и даже колоритом вполне сродни Святой Земле Палестине. Если учесть, что в той давней Руси "верблюдом" сначала называли слона, а уж потом только верблюда, то можно представить, какого страху должны были натерпеться те, кто выделялся богатством. Но ничего - от страху не обмерли. Кончались по другим причинам...
Старушка-монахиня просто сказала: "А не нам знать, голубчик", - вот тебе и вся философия. На Западе на этот счет - Богом ли кому суждено иметь богатство, сам ли он вправе его наживать, не чувствуя в том греха, написаны трактаты. А у нас: "буди милостив", и все тут. Нет, конечно, рассуждать пытались, но ни к чему определенному не пришли.
А при кончине - богатого ли, бедного ли - больше заботило, как "обустроить" его к дальнему пути.
Полузабытое
Обычаи на то и обычаи, что живут долго, дольше памяти человеческой об их назначении и смысле. Они уже и не понятны никому, ученые гадают об их происхождении, а обычаи живут себе и живут...
"Как только человек испускал дыхание, на окне ставили чашу с святой водой и миску с мукой или кашей (вероятно, с кутьей). Это был какой-то остаток язычества, существовавший не у одних русских, но и у татар", писал историк Н.И. Костомаров о временах стародавних.
У Ивана Шмелева в "Росстанях" об этом обычае говорится как об уже забывающемся:
"Пошли спать. Арина обошла комнаты, помолилась в каждой. Затворила окна. Оставила открытым только одно - к террасе. Тут у неё стояла чашка с водой. Еще в день кончины Данилы Степаныча выставила она её, - так всегда делали, - но её все выплескивали, не зная, зачем здесь чашка, и пили из неё квас. А она наливала новую. Теперь не выплеснут. Потом принесла чистое полотенце и вывесила за окно, к террасе. Так всегда делали. Вывесила, покрестилась и пошла к себе в боковую комнату. Стихло в доме".
И ныне можно ещё увидеть в некоторых домах, где недавно кто-нибудь умер, возле иконы, или на окне, или перед портретом покойного - стакан воды, накрытый кусочком хлеба. (И на поминках ставят рюмку водки, накрытую хлебом, обычно - черным, как бы обозначая тем незримое присутствие усопшего за поминальным столом.) Потому как "душа до шести недель бывает дома". И "чтобы душа обмылась".