Выбрать главу

Иным был повседневный страх в стране, управлявшейся сталинским или гитлеровским режимом. В 1940 году в Вильно я изведал его лишь немного, но все же достаточно, чтобы из разговоров и рассказов воссоздать ужас ожидания их визита под утро. В лагеря вглубь России вывозили целые категории населения — по спискам, составлявшимся не без участия местных доносчиков, или индивидуально, после ареста и «приговора». Если бы в июле 1940 года я не бежал из Вильно, не думаю, что у меня хватило бы смелости отказаться писать в «Правду виленскую», — что некоторым образом предполагалось, ибо мои товарищи из «Жагаров» оказались там. Как их осуждать, если вывоза люди боялись больше, чем смерти? Такой же великий страх во Львове был описан Александром Ватом, который работал в «Червоном штандаре»[443], местном аналоге «Правды виленской». Принадлежность к послушной элите немного смягчала страх перед массовой облавой, но не смягчала страха перед наказанием за малейшую ошибку или неблагонадежность. Публиковавшийся в «Правде виленской» Леопольд Тырманд получил пятнадцать лет, но его не вывезли, потому что железнодорожники отцепили паровоз, а это был день немецкого нападения, — так он спасся.

Страх парализует и, наверное, мешает действовать. Путешествие из Вильно в Варшаву через четыре «зеленые» границы было очень опасным, и, пожалуй, я не доехал бы до конца, если бы боялся. Я совершил над собой некое особое (безумное) усилие, которого до сих пор не могу понять, заключавшееся в своеобразном взятии страха в скобки. Он был, но я его себе запретил. Зофья Рогович, с которой я шел, впоследствии очень лестно отзывалась о моих храбрости и находчивости, а меня это смущало, поскольку я знал, что, хотя и заслужил в той передряге ее похвалу, ни храбрым, ни находчивым никогда не был.

В свою очередь, в Варшаве, во время немецкой оккупации, у страха были разные фазы и степени концентрации. Относительная обыденность кончилась после первой облавы, когда пойманных отправили в Освенцим, — кажется, в сентябре 1940 года. Тогда мы осознали себя ничем не защищенной дичью. Четыре года я носил в себе страх как пылающий шар, пытаясь справиться с ним при помощи различных стратегий — например, рационализации: тот или иной документ поможет мне (хотя ни одного по-настоящему надежного у меня не было). Или по-другому: я не обращу на себя внимания доносчиков (комментарии к подпольной «Независимой песне» были написаны так, чтобы никто не смог догадаться о моем авторстве). Однако чаще всего мне помогала мысль о тайном союзе с Силой, которая защитит меня, если я выполню определенные условия. Вдобавок я предполагал, что останусь жив, если еще не выполнил работу, которую должен выполнить.

Если бы я постоянно думал об этом пылающем шаре в моем животе, то не смог бы писать. Однако на самом деле в войну я написал довольно много и стихов, и прозы. Оказалось, что при некоторых обстоятельствах хорошо быть горбатым. Моим горбом была неприспособленность к жизни, а средством самосохранения стала моя медиумичность: я непрестанно слышал слова и ритмы и должен был подчиняться этой напевности. Это означало, что я ходил по земле как отрешенный. Я прятался в свой кокон и в то же время чувствовал, что та страшная Варшава была необходима для моего созревания.

Приличие требует, чтобы я, избавленный от испытаний выше моих сил, верил в Бога. Из благодарности.

Студенческий, Клуб бродяг

Летом 1981 года в варшавском аэропорту я попал в объятия бродяг нового поколения. Уже не помню, был ли там (наверное, был) тот, кто так много значил в прежнем виленском клубе: Километр, или Вацлав Корабевич, доктор и путешественник по морю и суше.

У нашего клуба было что-то общее с гораздо более поздними американскими хиппи. В то же время для нас была характерна своего рода преемственность в духе нашего города, поскольку Клуб старых бродяг (был и такой) немного напоминал шубравцев, а в политическом отношении был близок к «крайовцам». Однако клуб не был политическим, и в нем даже состояло несколько «националов», хотя такие убеждения считались (допустимым) чудачеством. По правде говоря, характер клуба проявлялся во внешних действиях, ибо в штаб-квартирах (которые менялись) дискуссии не слишком клеились — все мы были разного поля ягоды.

вернуться

443

«Червоный штандар» («Czerwony Sztandar») — «Красное знамя».