Прошло больше двадцати лет, я сидел в Белом доме, куда меня пригласил президент Рейган, чтобы вручить награду за заслуги перед американской культурой. Рядом со мной известный архитектор Бэй — тот, что построил в Париже пирамиду Лувра, — и автор бестселлеров Джеймс Миченер. Моим соседом за столом был Фрэнк Синатра, личный друг Рейгана. Стоило ли мне рассказывать о своих перипетиях с визой, о том, что меня не хотели пустить? Казалось, это было так давно, словно в эпоху палеолита. Я мог лишь внутренне улыбаться, думая о невообразимых шутках судьбы.
Все началось с поэтичности Америки, но не в стихах, а в прозе. Фенимор Купер в изложении для подростков, где весь цикл романов о Следопыте умещался в одной книге (благодаря чему выигрывал), Томас Майн Рид, Карл Май. Стихотворение «Колокола» Эдгара Аллана По в учебнике по стилистике как пример ономатопеи. Много позже я узнал, что американских поэтов ужасает это подражание звукам и что английский не любит таких ритмичных побрякушек. Однако По считается великим поэтом у французов и русских, для которых поэзия — прежде всего «волшебство звука». Я готов ему многое простить ради одного стихотворения «Улялюм» с поистине чарующей напевностью, хотя стихотворение это легче перевести на русский с его ямбическим ударением, чем на польский.
Если бы я был венгерским, чешским, сербским или хорватским поэтом, то испытывал бы приблизительно те же влияния и делал бы те же заимствования, ибо наши страны, стыдно сказать, занимаются подражательством. Их модернизм был французским, частично немецким. Незадолго до Первой мировой войны по всей Европе разнеслась весть о Уолте Уитмене, но лишь в одной стране у него нашлись фанатичные поклонники, и последствия этого были страшными. Молодые белградские революционеры читали его в политическом ключе — как певца демократии, толпы, en masse, врага монархов. Один из них, Гаврило Принцип, застрелил эрцгерцога Фердинанда, и таким образом на американского поэта легла ответственность за начало Первой мировой войны.
Уитмена в Польше немного переводили, несколько его стихотворений в переводе Альфреда Тома произвели на меня неизгладимое впечатление. Однако в целом до войны американская поэзия была неизвестна. В Варшаве начало моды на изучение английского пришлось на поздние тридцатые. Последним спектаклем, который я видел в Варшаве в 1939 году, был «Наш городок» Торнтона Уайлдера — поэтический театр, исконно американский. Позднее в Америке я подружился с Уайлдером.
Весной 1945 года я составлял в Кракове антологию английской и американской поэзии, собирая разрозненные переводы разных авторов. Само собой, я был прозападным снобом, как и вся польская интеллигенция, и моя левизна эту прозападность никак не меняла. К тому же у меня был трезвый расчет: если бы удалось издать эту антологию, она могла бы оказаться противоядием от советской серости. Но политика быстро становилась все менее либеральной, и антология так и не вышла.
Потом я переводил немало американских поэтов — тоже не без мысли о противоядии. После 1956 года[58] все изменилось: западных поэтов уже можно было переводить, постепенно начали открывать и американскую поэзию, пока переводы не хлынули потоком. А значит, уже не было нужды делать то, что могли делать другие, тем более что я не считаю себя столь же искусным переводчиком, как Сташек Баранчак[59].
Из всей американской поэзии самым близким мне навсегда останется Уолт Уитмен. Он соответствует критерию величия, о котором говорил Оскар Милош, требуя, чтобы стихи были как река, несущая плодородный ил и обломки деревьев, а не только крупицы золота. Поэтому читателя не должны отталкивать длинноты и повторения, целые каталоги вещей. Уитмен — противоположность «чистой поэзии». Но в то же время его стихи подобны полотнам великих мастеров, где, присмотревшись, можно найти множество потрясающих мелких деталей.
58
Именно тогда, после смерти Б. Берута, в Польше произошла смена партийной власти и началась оттепель.
59