«Газета цодзенна» не была единственным польским печатным изданием в дни литовского правления. Выходил также «Курьер виленский», который считался органом польской общественности. Либеральный редактор Казимеж Окулич (из ложи «Томаш Зан») уехал в Лондон, и его обязанности исполнял мой старший товарищ по гимназии Сигизмунда Августа по прозвищу Плюмбум — Юзеф Свенцицкий (Плюмбум). Его вывезли в воркутинский лагерь, где он погиб.
До Федоровича директором нашей гимназии был Жельский — кажется, у него тоже были подобные взгляды. Многие сигизмундовцы впоследствии прославились. Перечислю некоторых: Чеслав Згожельский, полонист, профессор Люблинского католического университета; Станислав Стомма, католический публицист и профессор юриспруденции; Толек Голубев, романист; Ян Мейштович, автор книг по истории двадцатого века; Тадеуш Конвицкий, писатель; нижеподписавшийся, автор этой «Азбуки».
Русистка, моя коллега по Беркли, преподававшая прежде всего Толстого. Очень умная, добрая, честная, дружелюбная. Но откуда у девушки из канадской, французской, а значит, и католической семьи тяга к России? Сначала надо восстать против семьи и прихода, выбрать марксизм и с вожделением смотреть на зарю с Востока. Не знаю, когда именно наступило прозрение: после московских процессов или пакта Сталина-Гитлера. Но направление было уже задано — изучение русистики, магистерская диссертация, знание языка, а попутно еще и приобретение мужа-марксиста, Льюиса Фейера, который в отвращении к марксизму вскоре превзошел жену. Затем докторат и получение обоими должностей в Беркли, в его случае — профессора социологии. На самом деле они были парой бедных бунтовщиков и цыган, на чью долю выпало чудесное приключение — профессура в Беркли. Стабильность мещанской жизни была им чужда, подтверждением чего стало для меня ужасное отношение Льюиса к институту камина. От меня этот институт требовал знаний о видах растопки и подкладываемых дров. Льюис топил камин газетами.
О советском строе Катрин знала всё и сочувствовала рабам гнусной тирании. Они с Льюисом читали по-английски мой «Порабощенный разум» и превосходно понимали его — ведь эта книга могла быть написана о них. Не знаю, что думали о ней другие мои коллеги-профессора — если, конечно, читали ее. Глеб Петрович Струве, сын деятеля русской эмиграции в Париже, никогда не сталкивался напрямую с советской действительностью, хотя как издатель стихов Мандельштама был с нею знаком. Этого нельзя было сказать о других русских. Знаю только, что, когда решался вопрос моего tenure, главным возражением, выдвинутым кем-то из представителей университета, был именно «Порабощенный разум», якобы написанный для того, чтобы оправдать левых.
Идея пригласить в Беркли Александра Вата, кажется, принадлежала Струве, которого Ват в свое время восхитил на семинаре в Оксфорде. Однако Струве нельзя назвать единственным инициатором этого события. По-моему, особенную активность проявила очень симпатизировавшая Вату Катрин, при некотором моем участии. Трудный это был пассажир ввиду множества перенесенных им физических и психических страданий. Формально приглашение прислал The Center for Slavic and East European Studies — его тогдашний chairman Грегори Гроссман сделал для Вата много хорошего. Ему же пришла в голову идея записать беседы с поэтом.
Катрин и ее муж покинули Беркли из-за того, что во время «революции» 1968 года факультет Льюиса отнесся к нему, антимарксисту, с величайшим презрением. Они нашли работу в нескольких других университетах и, наконец, стали преподавать в Виргинском, где я их навещал.
Катрин уже нет в живых, но я часто думаю о ней как о человеке, сочетавшем в себе ум и доброту, — чего же еще желать от людей? Наверное, такое сочетание не остается безнаказанным, ибо я вспоминаю ее как человека глубоко несчастливого. Я не пишу похвальную речь, поэтому не могу обойти молчанием ее горького пьянства (в котором я иногда участвовал), перешедшего в конце жизни в алкоголизм.
Любовь к Франции, хотя и безответная, была характерна для культуры, в которой я вырос. Быть может, эту диспропорцию пытались немного завуалировать. Лишь постепенно я убедился, что в сознании жителей Франции моя часть Европы — белое пятно и что Альфред Жарри попросту констатировал это, когда написал, что действие «Короля Убю» происходит «в Польше, то есть нигде».