Фамилия колоритная, но вымышленная. В жизни тоже стилизация под разудалого шляхтича, хотя это была всего лишь маска. Самый международный из польских коммунистов. Возможно, немного подражал Вилли Мюнценбергу, создавшему в веймарской Германии газетную империю, а после бегства от Гитлера в Париж — центр коммунистической пропаганды. Начиная с 1945 года Борейша, которому помогала худенькая светловолосая барышня, вдова нашего Генрика Дембинского[123] (ее сестра была монахиней), создал из ничего свое книжно-газетное государство. «Чительник» и другие издательства, газеты, журналы — всё зависело от него: должности, прием книг в печать, гонорары. Я был из его стада, все мы были. Он изобрел движение в защиту мира — если не он сам, то, думаю, мысль родилась в его голове. Вроцлавский конгресс 1948 года, на который ему удалось привезти Пикассо, был его детищем и в то же время началом его конца, потому что русские были чем-то недовольны. Сразу после этого — загадочная автокатастрофа. Поскольку я читал о славе и падении Мюнценберга, не могу не сопоставить эти две карьеры. Во время войны в Испании Мюнценберг координировал международную антифашистскую акцию, но навлек на себя гнев Сталина и после вызова в Москву (на верную смерть) не поехал туда. С тех пор он жил в Париже, находясь в постоянной опасности, и его смерть по дороге на юг, когда немцы вступали в Париж (его повесили в лесу), напоминала исполнение приговора. Быть может, у Борейши всё произошло не так драматично, но при его заслугах продолжительное молчание в партийной прессе после его смерти наводит на размышления. Это была выдающаяся личность, заслуживающая того, чтобы о ней писали.
Дочь варшавского богача Геппнера, который, имея возможность уехать в 1939 году за границу, сознательно остался из соображений солидарности и погиб в гетто. До войны Анелька училась в Академии художеств. Ее дружба с Янкой, установившаяся еще в те времена, продолжалась и после войны, поэтому дом Боровиков на Манхэттене всегда был нашим гостеприимным пристанищем. У мужа Анельки Люциана была фирма, занимавшаяся импортом-экспортом, кроме того, он с успехом вкладывал деньги в real estate[124]. Эти варшавские буржуа (врачи, адвокаты, купцы), пересаженные на нью-йоркскую почву незадолго до войны или в первые ее месяцы, приспособились очень быстро. Либеральные, толерантные, они как будто продолжали лучшие традиции довоенных «Вядомостей литерацких»[125]. Это были единственные польскоязычные круги, не навешивавшие на меня ярлык предателя за работу в посольстве варшавского правительства. Я испытываю благодарность к этой среде и к Боровикам. Благодаря Анельке я познакомился с доктором Берлштейном, очаровательным книжным червем, который работал в New York Public Library хранителем славянского собрания. Однажды, когда я сидел в этой библиотеке и читал какие-то журналы, он подошел ко мне и тихо спросил, знаю ли я, кто сидит рядом со мной. Это был Керенский, премьер-министр первого российского правительства после свержения царя.
Доктор Берлштейн, Боровики, социолог Александр Герц[126], Юзеф Виттлин[127], Александр Янта-Полчинский — вот мой Нью-Йорк 1946–1950 годов.
Мой ровесник и школьный товарищ из класса «б» (в классе «а» был французский, в «б» — немецкий). До сих пор остается для меня важным человеком благодаря тому, что так сильно отличался от меня и от тех кругов, в которые я был вхож. Он происходил из состоятельной шляхетской семьи, хранил верность родовым традициям и гордился своей благородной кровью, а также консервативными и вызывающе реакционными взглядами. Дружил он с еще одним столь же горячим сторонником элитарного мировоззрения — Янеком Мейштовичем, если я не ошибаюсь, племянником (или младшим единокровным братом?) известного в городе священника Валериана Мейштовича, который сначала был уланом, а затем профессором богословия и ватиканским дипломатом.
Я задаюсь вопросом, почему я, шляхтич, не чувствовал себя хорошо в собственной шкуре — так что решающую роль в моих многочисленных интеллектуальных приключениях мог сыграть попросту стыд за свое происхождение. Откуда эти демократические и социалистические наклонности? Ведь мог же я сказать себе: я — паныч из усадьбы и мои политические взгляды должны этому соответствовать. Тем более что консерватизм (а точнее, патриархализм) виленских «зубров», то есть землевладельцев (кстати, они финансировали газету Станислава Мацкевича[128] «Слово»), — не подразумевал словосочетания «поляк-католик», как у националистов, то есть речь не шла об использовании религии в национальных целях. В классовых — другое дело, в качестве оплота порядка, не без некоторой доли вольтерьянства.
126
127
128