Его встретил пустой зал с гаснущим светильником. На подушках, разбросанных поверх деревянной скамьи, валялся мертвец. Каменные плиты пола заливала кровь. У завешенной гобеленом стены стояли шкафы и длинный стол со счетами и листами пергамента, наколотыми на длинный стержень. Убитый, очевидно, был купцом. Приставная лестница в углу вела на второй этаж, где Хук обнаружил отделанную гипсом спальню с деревянной кроватью, покрытой периной и одеялами. По следующей лестнице он поднялся на чердак, подтянул за собой лестницу и подосадовал, что не проделал то же с первой. Не рискуя сунуться обратно в комнату, он затаился под тростниковой крышей на полу среди помета, оставленного летучими мышами. Его по-прежнему била дрожь. Где-то внизу раздавались громкие мужские голоса. На миг ему показалось, что его вот-вот найдут. Кто-то даже забрался в спальню под ним, однако лишь бегло оглядел комнату и скрылся. Остальным то ли наскучили поиски, то ли подвернулась другая добыча. Возбужденные голоса на время стихли. Правда, женские крики не прекращались и даже стали громче. Хуку почудилось, будто прямо у дома собралась целая толпа вопящих женщин, и он вновь содрогнулся, вспомнив Сару, и священника сэра Мартина, и латников на соборной площади, со скучающим видом насиловавших двух безмолвных жертв.
Вопли переросли в рыдания, прерываемые лишь мужским хохотом. Хука трясло – не от озноба, а от страха и вины. Внезапно сквозь грубые доски пола просочился свет: в спальню внесли светильник. Хук вжался в угол под стропилами. Латник, влезший в комнату по лестнице, сказал что-то оставшимся внизу. Раздался крик женщины, послышался звук пощечины.
– А ты хороша, красотка!
Перепуганный Хук даже не обратил внимания, что латник говорил по-английски.
– Non![2] – послышался плачущий женский голос.
– Слишком хороша, чтоб делиться. Будешь моей!
Сквозь щель в полу Хук поглядел вниз: широкие отвороты шлема загораживали лицо латника, женщина – монахиня в белом – вжалась в угол комнаты.
– Jésus! – плакала она. – Marie, mère de Dieu![3]
Последнее слово перешло в вопль: латник достал нож.
– Non! – закричала монахиня. – Non! Non! Non!
Мужчина в шлеме ударил ее посильнее, девушка умолкла. Рывком поставив ее на ноги, латник поднес нож к ее горлу, резанул одеяние от ворота и дальше вниз, как монахиня ни сопротивлялась, затем отбросил в сторону белое платье и принялся за рубаху. Швырнув изрезанные одежды на нижний этаж, он толкнул обнаженную девушку на перину, где она, рыдая, сжалась калачиком.
– Вот уж порадовался Бог в тот день, ничего не скажешь! – произнес чей-то голос, хотя рядом никого не было.
Голос звучал лишь в голове Хука. И хотя слова эти некогда сказал ему Джон Уилкинсон, голос был чужим – более глубоким и мягким, и Хук вдруг словно наяву увидел улыбающегося человека в белых одеждах, держащего в руках поднос с яблоками и грушами. Криспиниан – тот святой, которому он возносил больше всего молитв в Суассоне… Теперь ответ на молитвы звучал в голове Хука, и видимый внутренним взором святой устремлял на него взгляд, полный печали. Хук понял, что Небо дает ему шанс что-то исправить. Монахиня взывала к Богоматери, и та, наверное, обратилась к суассонским святым, которые теперь и говорили с Хуком… Он испугался. Он вновь слышал голоса. Он даже не заметил, что стоит на коленях, – и неудивительно, ведь через святого Криспиниана с ним говорил сам Господь…
Николас Хук, законопреступник и лучник, понятия не имел, как поступать, когда с тобой говорит Господь. И потому его объял страх.
Латник в нижней комнате сбросил шлем, отстегнул и отбросил пояс с ножнами, что-то прорычал девушке и принялся стаскивать через голову кольчугу вместе с накидкой, на которой Хук, глядя вниз сквозь щели в грубых досках, разглядел герб, как у сэра Роджера Паллейра: три ястреба на зеленом поле. Откуда в Суассоне такой герб? Ведь здесь насилуют и грабят победоносные захватчики, а не побежденные стражи города! И все же три ястреба несомненно принадлежали гербу сэра Роджера.