Выбрать главу

…Прогремел над Волгой первый гром, прошумела освежающая гроза. Дождь, что смыл с земли зимнюю ржавую пыль, словно обновил ее. Выглянуло солнце. Ярко заблестели склоны Соколовой горы, заполыхали зеленью тополя в больничном дворе.

Память до крайности обострилась. Все, что было годы назад, виделось так, как будто происходило вчера. Здесь, на Волге, Герасим скучал о родном крае, а в дни болезни особенно. Ему не хватало родного Синегорья, запахов вспаханного чернеющего поля, первых всходов, зеленеющих среди светлого березняка. Ему чудилось, словно вился сейчас перед глазами голубоватый дымок костра. На таганке, в закопченном, лоснящемся чернотой ведерке они кипятили чай и, обжигаясь, пили из железных кружек, съедали по ломтю сытого ржаного хлеба, отрезанного от ковриги, припорошенной мукой, как снегом.

И тут же виделось Женевское озеро и будто слышался знакомый глуховатый, но твердый голос, с мягкой картавинкой. Владимир Ильич говорил, что на Урале еще тьма остатков крепостничества, что там настоящее его гнездо. Когда он говорил быстро, напористо, заметнее становилась его мягкая картавость. Мишенев слушал, соглашался и мысленно переносился к рудокопам.

Да, еще целые гнезда! На Рудничном это крепостничество проявлялось в тяжелом труде взрослых и детей, их бедности. «Тягостно живут люди, тягостно, что говорить. Так не должно быть, так не будет больше».

Пришел Егор Васильевич. Запахнувшись в серый, дырявый халат, Герасим сидел на белой табуретке возле окна. Тень, падавшая от распустившихся тополей, скрывала осунувшееся, восковое лицо. Глаза, еще недавно оживленно блестевшие, теперь казались Барамзину угасшими, ввалившимися под густыми бровями. Герасим с усилием поздоровался. Зеленоватая тень скользнула по его сморщившемуся от боли лицу.

— Плохи мои дела, Егор Васильевич, — выдавил он. — Плохи! Чую, догорает во мне жизнь… — бледные губы его лихорадочно вздрагивали.

— Ну, что ты? — начал успокаивать его Барамзин, подавленный болезнью товарища. — Мы еще тряхнем… — он не досказал, чем и что тряхнем, боясь показаться лживым.

Мишенев скривился.

— Не успокаивай. Анюте не сказал бы, а ты… — он закашлялся, вздулась и покраснела шея. — Хотелось бы пожить, увидеть, побыть «где трудно дышится, где горе слышится, быть первым там!» Скажу тебе по секрету — прикидываю на пальцах, сколько осталось жить…

«По-разному люди смотрят на жизнь и встречают смерть, — думал Егор Васильевич, — разными бывают в такие часы, — и снова, как уже однажды, мелькнуло: — Мишенев похож на Ванеева. Он тоже остается до конца мужественным».

Герасим Михайлович понял подавленное состояние Барамзина. И, чтобы подбодрить товарища, весь как-то подтянулся.

— Чувствую, нагнал на тебя гробовую тоску, — сказал он извинительно, — все о болезни да о смерти говорю…

По лицу Мишенева скользнула жалкая улыбка.

— Смерть придет — не выгонишь, а сейчас давай о другом. Выкладывай, с чем пришел, как дышится парткомитетчикам? Взглянуть бы на вас одним глазком, и хворобу отогнало бы… Трудновато вам теперь.

Егор Васильевич был благодарен Мишеневу за чуткость, умение перебарывать себя даже вот в такие моменты. Он охотно подхватил:

— Ты прав, Герасим Михайлович, самые трудные бои — впереди.

Он пододвинул табуретку к Мишеневу, положил на его обострившиеся колени руки и, подавшись всем телом к нему, сказал:

— Мало нас сейчас, Герасим Михайлович. Не хватает и тебя. Однако май отпраздновали на славу: на всех заводах прекратили работу… С утра рабочие настроились празднично. Мы к полдню назначили митинг, как тогда с тобой, тоже в Парусиновой роще, но ее оцепили казаки. Перерешили — провести праздник на Волге. Отправились туда. Разобрали все лодки и отплыли на Зеленый остров. Когда стемнело, более двухсот лодок спустились вниз, к острову.

Герасим вспомнил такую же маевку. Они проводили ее в 1902 году в Уфе. С песнями, счастливые и радостные, переплыли не лодках Белую и отметили рабочий праздник.

Барамзин, увлеченный рассказом, будто не видел Герасима, а был там, на реке.

— Взвилась к небу ярко-красная ракета, и, как по сигналу, на лодках загорелись бенгальские огни, развевались на древках красные знамена. Люди запели «Марсельезу…»

— Молодчины! — обрадованно выдохнул Герасим.

— Да еще какие! — подхватил сразу Барамзин.

— Приволье и свобода! Лодки спустились до Никольских ворот, подплыли к берегу и стали подниматься вверх по течению и соединились возле яхт-клуба. А от дебаркадеров раздались голоса: «Да здравствует свобода! Долой произвол и насилие!» Пели песни: «Отречемся от старого мира», «Дружно, товарищи!»