У Акжи дух перехватило от столь высокой почести. Волчком крутнулся старый хан, руки растопырил, гоня остолбеневших нойонов и зайсангов, чтобы бежали к восьмикрылой белой кибитке да встречали там государя императора. Сам же на полусогнутых ногах, беспрестанно кланяясь и заглядывая в глаза то царю, го государыне Екатерине, медленно повёл за собой царскую свиту. Граф Пётр Андреевич Толстой выговорил с ядовитой усмешкой:
— Скользок Аюка-хан, яко угорь. Он ещё за Бекочича не расплатился, а ты, государь, вместо того, чтобы наказать наглеца, щедр к нему. Не верю я ему. Да и вашему величеству известно от разных лиц о предательстве Аюки. То ли из спеси и мести к какой-нибудь губернской особе, пытавшейся принизить его достоинство, то ли из личных выгод.
Царь бросил недовольный взгляд на тайного советника:
— Спрячь язык — не к месту сей разговор и не ко времени. Радоваться надо — манифест всю степь поднял на ноги. Всяк держит на уме, как бы сокрушить разбойников Дауда, а самого схватить и отдать тайной канцелярии, а ты… — царь, не глядя более на Толстого, устремил взор вперёд, где в две длинные шпалеры выстраивались казаки, оттесняя калмыков. По длинному живому коридору прошла государева свита до самой белой юрты. У входа государя с императрицей встречали родственники хана и четвёртая, молодая жена Аюки по имени Дарма-Бала, в бордовом бархатном платье, опушённом по вороту и рукавам собольим мехом. Диковатые зрачки ханши испуганно метались, разглядывая русского царя-гиганта в чёрном камзоле и треуголке. Ещё один шаг императора, и калмыцкая ханша, не выдержав напряжения, отступила бы и скрылась в юрте вместе с караваем и солью, которые она держала на вытянутых руках. Но Пётр вовремя взял у неё хлеб-соль, передал Толстому, а ханшу чмокнул в щёку, чем привёл в восторг калмыцкую знать.
В роскошно убранной коврами и мехами кибитке поставили стол и кресла, однако Пётр решительно отказался от привычных ему удобств.
— Унесите всё это. — Царь лукаво подмигнул Екатерине: — Стоило ли, Катя, плыть за тысячу вёрст, чтобы и тут утопать в гамбургских креслах! Посидим на коврах азиатских…
Мебель мгновенно исчезла. На коврах появились небольшие бархатные подушки и скатерть со всевозможными яствами и фруктами. Аюка-хан поставил перед царём чашу с кумысом и чашки поменьше, китайского изготовления. Екатерина, разглядывая убранство ханской кибитки и посуду, заметила с удивлением:
— Я-то думала у них кошмы грязные, а тут и Европа, и Китай, и ковры туркменские и персидские. Одно лишь слово — азиаты, а повадки княжеские.
— На-ка выпей, государыня, молока кобыльего. Это как раз то, что делает сама Азия. — Пётр, прежде чем подать чашу с кумысом жене, попробовал его на вкус. Аюку-хана спросил: — По-русски хорошо можешь балакать или толмача позвать?
— Обойдусь, государь…
— Тогда изволь задать тебе несколько вопросов. Прежде всего, хочу знать, отчего калмыки свой шерт[1] завсегда нарушают? За двадцать лет моего царствования ты, Аюка, раза четыре божился верой и правдой служить России, и все клятвы нарушил.
Толстой одобрительно улыбнулся государю, дав понять, что разговор сей «к месту и ко времени». Пётр стал строже, шевельнул усами: «Умеешь наводить тень на плетень, ну, так слушай, каково будет оправдание калмыцкого хана». Аюка, выслушав царя, ухмыльнулся:
— Великий государь, поверь, калмыцкий хан Аюка никогда не предавал тебя. А то, что наши кони бежали в разные стороны, виноваты и твои воеводы и князья. Помнится, великий государь, когда помог я тебе разогнать бунтовщиков в Астрахани, а потом послал под Полтаву большой отряд калмыков с моим сыном Чакдор-Чжабом, ты мне грамоту царскую выдал: «Аюка — хан есть хан неприкосновенный, и все народы, живущие вблизи калмыков, должны подчиняться ему и исполнять его волю». Не гневись, великий государь, на сказанное мной, но я принял твою грамоту, как указ. И я дал клятву выполнять твой указ. После Полтавской битвы, в десятом году, вместе с графом Петром Матвеевичем Апраксиным взялся защищать от всяких врагов Казань, Саратов, Астрахань, Уфу, Терский берег… Славно исполняли твою волю калмыки. Сам Апраксин, вот он здесь сидит, помнит небось, лично назвал меня, от твоего величества имени, владетельным ханом над многими степными ордами. Двадцать тысяч конников отправил я с Чакдор-Чжабом графу Апраксину, когда тот пошёл на Кубань. Много тысяч жён и детей привели мы оттуда, а скота всякого ещё больше… А как обошлись со мной через три-четыре года русские?! Кубанский хан Бахты-Гирей-Султан захватил Джетысан и Джамбуйлуков, напал на мои калмыцкие улусы. Всё разорил дочиста. И мою кибитку сжёг. Хорошая кибитка была — получше этой. С грехом пополам спасся я от вероломного кубанского хана. Поскакал я в Астрахань, вижу, князь Бекович-Черкасский собирается в Хорезм. Говорю ему: «Постой, не спеши, сначала помоги мне. Бахты-Гирей меня преследует, на пятки наступает!» Князь вывел свою конницу на речку Балду — и всё тут. Стрелять в кубанцев не захотел, в погоню за ними тоже не бросился. Я тогда сказал ему! «Согласно указа государя российского ты должен во всём подчиняться мне. Я тут главный начальник!» А он отвечает: «У меня тоже указ царский — никому не подчиняться, только самому государю императору?» Бахты-Гирей увёл на Кубань много татар и калмыков, сжёг всё, что горит, а Бекович даже пальцем не шевельнул… Что было делать! Пришлось мириться с кубанским ханом, чтобы своих людей домой вернуть. Не только я, все калмыки возненавидели Бековича. Я должен был отомстить ему. И отомстил. Я послал своих людей к хивинскому хану. Они сказали ему: «Князь Бекович-Черкасский идёт в Хиву, чтобы захватить Хорезм».