Выбрать главу

— Неужели Китай настолько слаб, что готов упасть в ноги любому, кто придёт на их землю? — задумчиво интересуюсь у агента.

— Всё так. Голод, страшная чума и прочие радости, упавшие на их долю, изрядно ослабили империю, так что они не представляют опасности.

— Предлагаешь опередить британцев? — я хищно осклабился, прекрасно понимая ход его мыслей.

Гоген лишь подтвердил собранные ранее данные.

Тяжелый кейс, весь в заклепках и царапинах, словно измученный войной ветеран, оказался рядом с Гогеном. Он сидел на высоком стуле, полузакрытыми глазами глядя на размытый пейзаж за окном. Я поставил кейс рядом с ним, жест был точен, не терпел возражений.

— Армейские алхимические стимуляторы, — прошептал я почти бесшумно. В этом шепоте звучал и острый упрек, и холодная железная логика: он знал цену этих стимуляторов, знал, что они — плата за его «голос», за его способность проникнуть в тайны и раскрыть неизведанное.

— С тех пор как ты покинул академию, Гоген, твоя цена не изменилась, — продолжал я, но в этом утверждении не было обвинения, а была лишь констатация факта. Я не был злодеем, но и не святым. Я представлял собой воина в своем мире, а Гоген — мощным оружием в моих руках.

Гоген не отвечал, не поднимал глаз. Его «голос» был его дар, но и проклятие. Он видел то, чего не видели другие, слышал то, чего не слышали другие. И эта «проницательность» имела свою цену.

— Лояльность, — произнес я последнее слово, словно ставя печать на нашей сделке, и ушел, оставив Гогена в тишине разрушенного театра. Он многое не договаривал, но всё это было и неважно, ибо информация всегда проверяется и фильтруется, ведь в нашем мире нельзя доверять даже себе.

Гоген молчал. Его лицо было непроницаемо. Я хмыкнул, положив руку на кейс, что стоял между нами, словно немая преграда.

— Исландия… Ты знаешь, что там происходит, Гоген, — произнес я, словно пробуя его на прочность. — Остров в пламени бунта. Рыбаки, китобои, все они в одном порыве — против короны. Каждый второй — пират, каждый третий помогает им. Тортуга, мать её'.

Гоген по-прежнему молчал.

— Наши интересы переплетались с интересами многих других, — продолжал я, не теряя энергии, — ведь кто не любит устроить пакость британцам? Цезарь сказал бы: «Разделяй и властвуй». А мы позаботимся о целостности врагов'.

Я смотрел на него, не отрывая взгляда, и в нём была и уверенность, и вызов. Я хотел услышать его мысли, понять, как он видит ситуацию, какие тайны. Но Гоген всё так же был задумчив и совершенно не спешил проливать свет на мои вопросы.

Что ж, значит, не сегодня, но мы ещё поговорим, и стоит старому «другу» лишь раз оступиться, то разговор уже будет в застенках Лубянки.

Двери кинотеатра, словно пасть чудовища, захлопнулись за мной. Я стряхнул с пиджака невидимые крошки давно высохшего попкорна, проходя мимо заброшенных кресел и рассыпанных пластиковых стаканов, оставшихся от давних сеансов. Этот кинотеатр был как призрак прошлого, чьё величие угасло, оставив лишь тени от былых триллеров и мелодрам.

Мой спорткар, черный и блестящий, словно хищник, ждал меня на парковке. Я устроился в кресле, почувствовав знакомую твердость руля. Включил инструментальную музыку, что плавно заполнила салон, и отправился в путь.

Ночной город, опустевший, словно по щелчку, пронесся мимо меня. В освещенных витринах отражались одинокие прохожие и мимолетные отблески фонарей. По бокам двинулся кортеж, окруженный мигалками и бронированными джипами. Но меня не трогали их высокомерные символы власти. Я вдавил педаль газа в пол, чувствуя, как мотор зарычал, и погрузился в этот безумный ритм скорости.

Ветер свистел в ушах, мир размылся в бегущие огни, и в этом оглушительном шуме я нашел свободу. Не свободу от ограничений и запретов, а свободу от себя самого, от тяжелых мыслей и тревог. Это была мимолетная свобода, но она дала мне возможность просто быть, просто жить и быть частью этого ночного мира.

Проносясь мимо центральной площади, я мимоходом заметил статую моего прадеда. Он стоял на высоком постаменте, словно угрюмый страж города, и его бронзовый взгляд, казалось, следовал за мной. В нём я увидел не гордость предка, а осуждение.

И это ощутимо мазнуло по самолюбию. Словно хлёсткий удар, что задел застарелые раны. В этой семье меня никогда не любили. Я был отверженным, недостойным. Их холодные взгляды и неискренние улыбки преследовали меня с детства, поэтому и ушёл в работу, а затем и в учёбу, потерявшись в бесконечном потоке нескончаемых дел.