А еще через пару дней разговаривали с одной семьей, отъезжавшей на родину. Мы были у этих людей в доме, который они арендовали. Дом был двухэтажный. На первом этаже, кроме склада сельскохозяйственных орудий — дом был за городом, — достало места и для гаража, где стоял хорошенький красный автомобиль. В саду росли груши и сливы, а за садом тянулось поле, разделанное грядками под огород.
Овощи, цветы и фрукты со своего участка наши новые знакомые возили на рынок в город. Это их вполне обеспечивало. Жили они в достатке. Глава семьи и его жена были люди еще вполне крепкие и работоспособные. Дочь их вышла замуж за славного парня, местного жителя, и двое внучат радовали бабку и деда. И вот старики везли весь свой род — дочь, внуков, зятя-француза — в свой настоящий дом, на родину.
— В Россию!..
— У вас там живы родственники?
— Не знаем… Столько лет прошло. Столько событий… война.
— А где вы поселитесь? В родном городе? Там, где жили до эмиграции?
— Мы узнаем об этом, когда приедем в Россию.
— Вы долго прожили во Франции. У вас набралось много имущества. Вот автомобиль… вам можно будет все забрать с собою?
— Не знаю, — ответил глава семьи, — ничего этого не знаю… Вы, по-моему, не совсем точно представляете наше положение… Дело не в том, что мы меняем квартиру. Мы, потерявшие родину, снова нашли ее… Мы кончаем скитаться по миру и возвращаемся домой. Домой! Вот так мы едем!.. А где будем жить — в Харькове или в Сибири, — не все ли равно, раз уж мы у себя дома! И раз уж мы дома — не все ли равно, сколько у нас имущества… Ничто не имеет никакого значения, кроме того, что мы возвращаемся на родину!..
Это был ответ не одного нашего собеседника, а сотен людей, с нетерпением ожидавших прибытия советского парохода…
Первый раз в Китае я был более двадцати пяти лет тому назад. Мы гуляли по улицам Шанхая. Вышли на какую-то маленькую площадь или просто на перекресток и остановились: перед нами стоял небольшой памятник какому-то знакомому человеку. Его окружали дома с характерным для китайской архитектуры изгибом крыш. На стенах и на телеграфных столбах висели кумачовые полотнища, расписанные похожими на червячков иероглифами. На мостовой играли круглоголовые ребятишки. Из прорезов на задах их черных штанишек торчали концы белых рубашонок. Изредка пробегали рикши со своими колясками…
А одинокий бронзовый человек с кудрявой шевелюрой стоял и будто бы думал о чем-то своем, о русском, а в то же время и о том, что касается всякого живущего на земле человека, будь у него такие черные прямые волосы, как у здешних прохожих, или белесые косы и кудри, как у девушек и парней на далекой Псковщине.
Александр Сергеевич Пушкин смотрел из Шанхая куда-то далеко на запад, будто бы переглядывался со своим двойником, с тем, что стоял тогда еще на Тверском бульваре в Москве.
На постаменте шанхайского памятника была выбита надпись — 1937 год. Александру Сергеевичу Пушкину. От соотечественников.
В столетнюю годовщину со дня гибели поэта русские люди поставили памятник человеку, который олицетворял для них Россию. Этот монумент в чужой стране, в чужом городе связывал их с родными местами. Может быть, даже поддерживал надежду на свидание с ними. Кругом шла чужая жизнь, и они должны были применяться к ней, но их думы, их память, их сердца были там, за дальним кордоном, где оставили они самое дорогое для человека — свою Родину…
В жарком городе Мадрасе, где тяжелые, горькие волны темно-синего Бенгальского залива далеко забегают на раскаленные песчаные пляжи, где стройные красавицы пальмы на набережной постоянно гнутся под ветром, что неустанно дует с океана, где прохожие оглядываются на каждого белого человека: так редко они заезжают, — так вот в Мадрасе, на одном из обедов, которым нас угощали, заговорил с нами по-русски пожилой лысоватый человек с застарелым неистребимым загаром на когда-то белых руках и лице:
— О, господа артисты! Позвольте представиться — я тоже артист!.. Русский балет! Мировая слава… Дягилев! Вы слышали? — он наклонил голову в поклоне.
— Вы Дягилев?
— О нет, конечно, нет. Я — танцовщик, Дягилев — балетмейстер. Но вместе уехали из России — гастроли в Париже… Остались: успех, слава!.. Но… время идет. Ансамбль распался… пришлось поездить по свету… — Он развел руками и опять склонил голову, теперь уже, очевидно, демонстрируя свои сожаления.
Быстрая, отрывистая речь, чрезмерно деликатная и в то же время порывистая, неопределенная жестикуляция делали его похожим то на Хлестакова, то на Джингля из «Пиквикского клуба».