Я уже решил, что она и не придет, та минута потрясения, ради которой мы ходим в театр, которую ждем как праздника, правда, она так же и редка, как большие праздники, но она и есть высочайшее его выражение. Однако она явилась, эта минута счастья, наслаждения искусством великого художника, минута, когда даже сценическое горе доставляет нам щемящую душу радость…
Маленький, бледный Гамлет, заколов Полония, стоит перед матерью и, кланяясь ей, произносит:
— Gu-ute Nacht, Mutter!..
Казалось, что ты пьешь отраву этих слов, полных издевательства над королем, презрения к матери и радости начавшего мстить Гамлета. В словах он как будто бы заносил руку для удара:
— Gu-ute, — растягивал он фразу и резко ударял: — Nacht… Mutter!
Таким в эту ночь я и видел его во сне, кланяющимся и торжествующим:
— Gu-ute Nacht, Mutter!..
Я смотрел спектакль «Привидения» Ибсена. В главной роли тот же Моисси. Актер, который в каждой пьесе играл один и тот же образ — самого себя. И с полным правом и основанием, потому что все, что он показывал и рассказывал о себе в спектаклях, было всегда умно, глубоко и человечно. Кроме того, это всегда было облечено в форму точную и блестящую. Актер одного образа, он и Освальда играл, как Гамлета. Та же обреченность, то же чередование решительности и пассивности, взлетов и уныния.
Но вот на сцене что-то случилось. Еще один удар болезни! Актер не вскрикнул, не застонал, но вдруг его Освальд потерял способность управлять своими движениями. Его путь по комнате странно изгибается, он прикасается к круглому столу и начинает бессмысленно кружить вокруг него, не в силах оторваться и прекратить свое кружение. Потом он начинает постепенно деревенеть. Его усаживают в кресло.
Восходит солнце. Он видит его почти остекленевшими глазами и, с трудом ворочая языком, тупо бормочет:
— Sonne… Sonne…
Но вот угасает и этот проблеск жизни, и мы в последний раз слышим косноязычное «Соне…».
По-моему, это был высочайший взлет артистического умения.
Об Орленеве я слышал много рассказов людей, видевших его в самой глухой провинции. Он забирался в забытые уголки России и играл чуть ли не в амбарах. Актер громадного обаяния и подкупающей простоты, он заставлял зрителей рыдать над своим царем Федором и неудержимо смеяться над мальчишкой-сапожником из пустенького водевиля.
Видел я Орленева уже в конце его жизни, в той же ибсеновской пьесе. Толстеющий человек с брюшком, на высоких каблуках, в бархатной куртке, с длинной фарфоровой трубкой в руке. И в первые минуты я был разочарован: по сцене ходил благополучный немецкий бюргер.
Но постепенно, сцена за сценой, актер начал покорять, опутывать меня своим обаянием. Он стал меняться на моих глазах, я уже перестал видеть его полноту, забыл о его маленьком росте и высоких каблуках. Вместо упитанного мещанина передо мною был человек, одержимый смертельным недугом, мечущийся в поисках средства избежать роковой обреченности, отогнать страшные видения будущего.
Поначалу в тихом деревенском домике своей матери он как будто бы нашел успокоение в размеренной жизни рядом с близкими ему, ласковыми людьми. В нем пробудилась надежда уйти от грозной предопределенности своего недуга. Он даже осмелился мечтать о будущей жизни…
Но — я не помню, как это случилось, как произошла эта катастрофа, — сразу все пошло прахом. И разлетелся с такой осторожностью сложенный карточный домик иллюзий. Освальд очутился вновь перед лицом неумолимой своей судьбы. Одинокий, шагает он в трех стенах комнаты, и за каждым стулом возникают перед ним видения его болезни. И тогда в зрительный зал вошла та особенная тишина, когда кажется, что все покинули свои места, чтобы незримо и неслышно сопутствовать актеру. Минута теснейшего единения со сценой, когда каждое движение мысли и чувства актера передается зрителям, а до актера доносятся самые тонкие интонации зрительских восприятий и ощущений.
В полной тишине Орленев подошел к окну, взглянул куда-то вдаль, ничего не видя. Прикоснулся пальцами к стеклу и несколько раз тихо постучал по нему, каждым ударом заставляя сильнее и сильнее сжиматься горло у глядящих на него. И так же тихо-тихо он вздохнул: «Хм-м…»