– Но, матушка, – с опаскою ответил ей царь, – бояре нам шум учинят… Царь-де заодно с казаками идет…
– Какие-такие бояре? – нетерпеливо возразила Марфа. – Родство – бояре Салтыковы аль Лыковы? Им-то что надобно? Пожалованной земли мало Салтыковым? Ну, если загалдят, ты на них и прикрикни. Мало ли они нам пакостей учинили? Иные бояре всякий вздор и напраслину на казаков несут, оговаривают их… Слушай меня. Донские дела важнее многих дел.
– Матушка, помилуй! – встревожился Михаил. – Бояре нас поедом съедят. Аль ты не помнишь, матушка, бумагу, что дал я им?
– Бумагу ту помню, – мягко сказала Марфа Ивановна. – Но ты поменьше о бумагах мысли, а делай дело и знай всегда свое. Бояре все на перечете, а черни сколько на Руси? Чернь кормит нас! Не забывай об этом.
Царь поглядел смущенно на Марфу.
– Матушка, – напомнил он слезно, – бумага та клятвенная. И ты сама клятву внушила мне. Они от нас письмо взяли, когда я шел на царство… «чтоб нам быть нежестоким и неопальчивым, без суда и без вины никого не казнить и мыслить о всяких делах с боярами и думными людьми сообща, а без их ведома и тайно и явно никаких дел не делати». Мы крест целовали боярам на том, чтобы никого из них, вельможных и боярских родов, не казнить ни за какое преступление, а только ссылать в заточение, коль провинятся.
Марфа Ивановна скрестила руки на груди и зло сказала сыну:
– Крест тот, прости меня господи, мы зря целовали! А чернь-то ныне говорит: в русской земле хозяйствуют бояре; бояре ни во что царя ставят; царя не боятся; Марью Хлопову-де Романовы сгубили… и Долгорукую сгубили.
– Матушка, – еще тревожнее сказал царь, – не вспоминай мне Марью! Я рад уже покою. Бояре всем у нас вершат. И в тереме от них не сладко жить. Ну, коль охота им вершить дела, пусть так.
– Не дело молвишь! – заявила Марфа властным голосом. – Боярам дай боярское, а черни – царское! А бог сравняет всех до единого. Не думай долго. Шли-ка, Михайло, наскоро за атаманом; поговори да приласкай, щедрым будь. Не ошибешься… Да вот еще: чтоб самозванства больше не было и в помине, ты повели соорудить серебряную раку, следует переложить туда мощи убиенного царевича Димитрия, а раку перенести в Архангельский собор.
Царь перестал возражать.
…Приказано было позвать донцов: атамана Старого, Левку Карпова, Афоньку Бороду.
Пришли казаки к царскому терему не мешкая, но их там не пустили. У ворот стрельцы стояли.
– Аль оглашенные? – сказал один стрелец, усатый подворотник. – Куда вы прете? Вам невдомек, что царь в сей час почивает? Подождите на дворе.
– Гонец позвал нас, – буркнул Левка, – сказывал: не мешкать. Нам и отдохнуть после обеда не дали… Аль гонец ваш все попутал?
– Гонцы у нас не путают – службу справляют, – сердито отвечал подворотник. – А мы тоже службу правим царскую. Нам не указывай, пришелец! – И подворотник, зажав в руках пищаль покрепче, стукнул прикладом по земле. За спиной у подворотника висел еще бердыш на ремне.
– Царь нынче, – вскоре заговорил стрелец по-иному, – ел студень, жаркое, молочное, кисель. Семьдесят блюд. Аль не уморишься? Вон самозванец был: тот, пожрамши досыта, не почивал после обеда. То, знать, было не по русскому обычаю.
– Н-ну? И крепко самозванца попрекали в том? – с усмешкой спросил Алешка.
– Крепко! Беду в том чуяли… А на обедах царских садился самозванец лицом к панам, спиной к боярам. А Мнишка, шлюха, без православия повенчана была в соборе Успенском. И не одевайся он, самозванец, в польские кафтаны, да ходи он в баню русскую, не ешь он телятины в постны дни, – может, сидел бы спокойно на том троне, что сделал для себя из чиста золота со львами и орлом, с кистями жемчуга… Ноне на Москве совсем не так, – болтал стрелец. – Царь после обеда идет в опочивальню, спят в ту пору думцы царские, торговые людишки. Лавки свои с товарами припрут крюками и спят. Дьяки после обеда не строчат бумаг, нет скрипу перьев… Русь отдыхает!
Казаки с усмешкой слушали стрельца.
Но вот с крыльца царского терема кто-то властно крикнул:
– Эй, служилый, пропусти!
– Идите, коль велят! – обернулся удивленный стрелец, толкнув рукой решетчатые дверцы.
Три молодца – атаман Старой, Афонька Борода и Левка Карпов – быстро взошли на крыльцо.
Перед вошедшими в горницу казаками появилась старушка в черном иноческом одеянии. То была матушка государя Марфа Ивановна. На ней была черная бархатная накидка с собольей оторочкой, черный старушечий чепец на голове, нагрудница белая в складках, платье черного атласа. В руке Марфы Ивановны – клюка, на пальце – перстень с глаз величиной, а на запястье – белый мельчайший жемчуг. Глубокие морщины избороздили Марфино лицо вдоль и поперек, лоб высокий и восковые ввалившиеся щеки. Нос у Марфы длинный, глаза большие и строгие.
– Донские казаки, пожалуйте, родные. Ах, молодцы вы наши удалые! Ждем дорогих гостей. Пожалуйте, пожалуйте в терем царский. – Марфа говорила твердо, неторопливо, будто задушевно.
Казаки несчетно раз отбили ей поклоны низкие. С поклонами вошли в Крестовую палату, очутившись вновь, как в раю, среди золотой росписи чудеснейшей работы Паисеина.
Дверь скрипнула; яркий свет лег перед ней длинной стежкой. Вошел царь. Глаза от дум усталые, недобрые. Увидя атамана, царь улыбнулся.
– Ну, матушка, мы с глазу на глаз поговорим, – сказал он, взял атамана за руку и медленно повел его в Престольную палату.
Дверь снова скрипнула и закрылась. А Марфа повела казаков, ступая твердо, хоть и опиралась на клюку, из двери в дверь по терему в свою палату. Оборачиваясь, она говорила:
– Михайло мой из Костромы еще писал боярам, чтоб они по прежнему и по новому его указу устроили нам Золотую палату царицы Ирины, а мне, значит, хоромы царицы Марии, а если лесу нет, писал же Михайло, то велите строить палаты нам из брусяных хором царя Василия. А бояре писали нам, в Кострому же, что для меня, инокини, они изготовили хоромы в Вознесенском монастыре, – обрадовали, пожаловали! А в тех хоромах жить мне и не годилось. А теперь вот, радением Михайлы, устроились мои палаты, – проговорила Марфа, после чего приказала своим служкам «добрейше потчевать дорогих гостюшек» дворцовыми кушаньями, соленьями и сладостями.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Марфа Ивановна, хотя и приласкала как будто от всей души казаков (ей, видно, это надобно было), все-таки слукавила. И лукавство заметно было казакам в ее хитрых глазах. Марфа спрашивала:
– А как там, у вас на Дону, казаки женятся? Как свадьбы у вас справляются? По христианской ли вере?
– По христианской, матушка, – живо отвечал ей Афонька Борода. – Мы бога не гневим: берем ясырку за руку – турчанку, альбо персиянку, аль крымскую татарку, – чаще всего то после походов да охоты на синем море бывает; ежели она люба нам, на круг приведем, богу помолимся перед честным народом и молвим так: «Будь моей женой!» Ну и все тут дело со свадьбой. А ежели женка не люба станет нашему брату – опять на круг ее ведем, другим сбываем бабу, что не по нраву пришлась. Церковушек у нас нет, матушка царица. Жениться нам по законам да обычаям негде. А бобылей на Дону хоть отбавляй. Церковушку б нам, матушка, вашей царской милостью, поставить на Дону…
– Церковушку? Я похлопочу, – ласково пообещала, Марфа.
– И попа нам надо бы. Службу служить нам некому, – сказал Левка. – Попов у нас много, да все они беглые и нерадивые к богу, только пьют да гуляют.
– И дьякона пришлем вам вскоре, – сказала Марфа.
– И стихарей у нас нет на Дону, – сказал Афонька.
– И стихари пришлем. Стихари Филарет Никитич пожалует вам из своей церковной казны…
Пока казаки вели беседу с Марфой Ивановной, служки принесли угощение. Расставили чаши и налили в них мальвазию.