Одиннадцатого из станицы – Салтанаша, азовского перебежчика – за столом не было: его заперли в сеннике, подперев кругляком дверь, чтоб он не сбежал и порухи какой из этого дела не вышло. Но заботливая Ульяна поставила и Салтанашу в железной миске горячую похлебку, сунула ковригу хлеба. Ему также дали питья бражного, кружку пива да кружку сладкого меду. А когда Ульяна, закончив хлопоты, подсела к столу, атаман поднял большую серебряную чашу с вином и встал.
– Ну, здравствуй, наш царь-государь, в кременной Москве, а мы, казаки, – у себя на Дону! – произнес он. – Выпьем все дружно!
Все выпили. Вторую поднял атаман:
– Здравствуй и ты, наш кормилец Дон Иванович! До дна пейте!
Выпили.
– Выпьем, казаки, за нашу приветливую хозяюшку Ульяну Гнатьевну!
Снова поднял чарку атаман:
– Ну, дай бог, не последнюю! Выпьем и за нас, здравствующих ныне казаков да атаманов! И за тех атаманов и казаков выпьем, чьи кости давно лежат в сырой земле. За тех, что в турецкой неволе томятся. И за тех, которые сложат еще свои буйные головы под городом Царьградом да на синем море, под крепостью Азовом. И пусть живет ныне и во веки веков Великая Русь.
И полилось в круглые чаши вино хмельное, а за ним – терпкое, до слез резкое, бьющее в нос пиво да сладкий янтарный мед.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Вечером Ульяна лучину зажгла. Песни запели. Про старые битвы с татарвой, про войну с турками, про набеги морские; вспоминать стали о ясырях, ясырках[10] да полоняниках с Дона. Но больше всего – про злую неволю в чужих странах. Приволокут, бывало, казаков на аркане на татарско-турецкий рынок в Чуфут-кале или в Кафу-крепость, в Казикермень, наденут колодки на ноги казакам, да женкам их, да детворе и ждут купцов заморских. Приедут купцы важные, сторгуются с татарами или с турками, заберут пленных и повезут на край белого света, мимо Царьграда.
Слушает Левка Карпов, а слезы сами катятся у него из глаз. Один, как былинка, остался. Бобыль, сиротина. Куда повезли из Чуфут-кале его родную мать? Жива ли? Не знает Левка. Померла ли и засыпала ли сырой землицей чья-нибудь добрая рука на чужбине ее бренное тело? Неведомо Левке. Обхватил он руками свою хмельную голову, а слезы, что дождь по слюде, градом катятся по бородатому лицу и падают, падают на белую скатерть.
Притихшая Ульяна сидит рядом с Левкой и гладит теплой и мягкой ладонью его вихрастые волосы. Чужая неволя, постылая, ножом острым режет ее доброе сердце. Ей жалко тех, которых она совсем не знала и не знает, а Левку еще жальче.
А хмель все-таки играет и в ее голове, бодрит и невольно склоняет к песням. Песню ведет атаман Старой, обхватив справа и слева двух пьяных казаков. Густой, бархатный голос его ровно стелется под чистым потолком. Ульяна слов не знает, но подпевает тонким голоском. И складно выходит. Подпевают ему и Степашка Васильев, и Терентий Мещеряк, держа высоко чарки, и Ивашка Омельянов, и Афонька.
После трудов тяжких да маеты дальней дороги казаки вволю попили, а потом спать залегли.
– Ну вот, Ульяна, – сказал атаман, когда лучина вся догорела, – к тебе дело есть.
– Скажи, какое дело? – подсаживаясь ближе, спросила она.
– Царь на Москве?
– На Москве.
– Здоров ли?
– Царь?.. Хворый…
– Да что ты? А что ж с царем стряслось?
Ульяна, оглядевшись, спят ли все, подошла к окну, прислушалась, вернулась, присела и чуть слышно прошептала:
– Беда с царем стряслась великая!
– Беда великая? – недоуменно уставился на нее атаман.
– Беда! Такое на Москве идет… не разбери господи!
– Толкуй яснее!
– Боюсь, Алешенька, – отрубят голову…
– Ну, коль боишься, баба, то помолчи.
– А что тебе к царю?
– Есть дело важное, – ответил атаман угрюмо.
– Опять подрались с турками? Аль татарва побила вас?
– Ой, баба! Все знать хочешь. А вот не угадала!
– Тогда в приказ Посольский явись, там разберут дьяки. Нечаев Гришка, приятель ваш, поможет.
– Ну, вот что, – сказал атаман, склоняясь к Ульяне, – ранехонько дьяка посольского повстречай. Шепни ему: подарки, мол, есть. А про царя дознайся правды – здоров ли. Гришке Нечаеву скажи: есть, мол, к великому царю от войска отписка наиважная. Проси дьяка о том нашем деле, чтоб не учинилось нам на Москве задержки. Да дознайся еще: не можно ли будет переправить наше дело из Посольского приказа в тайные дела? Теми делами ведают только сам царь, дьяки да подьячие, а бояре и думные люди туда не входят. С боярами и думными людьми нам не столковаться. С дьяками же – дело другое. И дьяк – не малая сила. Ты поняла?
– Все поняла, мой свет Алешенька, все поняла.
Ульяна и сама знала хорошо, кого просить да как просить. Учить не надобно: давно в Москве.
Ночь была совсем короткая. Гремели колотушки ночных сторожей. Покрикивали стрельцы и сторожа. Их, однотонные голоса, протяжные и далекие, передавались от башни к башне, из улицы в улицу.
– Так, знать, ты женатый? – улыбаясь, лукаво спросила Ульяна.
– Да я ж сказал тебе: женатый, – хрипло и сонно ответил атаман, потянувшись вновь за чаркой. – И не думай, Улька… Да что я, господи! – поставил чарку и перекрестился.
Потом грозно глянул, встал и добавил:
– Забудь про все, Ульяна. Службу царскую в то дело не мешай… Дай хмельного…
Ульяна выпрямилась, сверкнула зло в полумраке глазами, полными слез, и вышла из дому. Атаман проводил ее суровым взглядом и, сняв голубой кафтан, бросил его на лавку. Снял саблю, поставил в угол, сел и крепко-крепко задумался.
Не скоро вернулась домой Ульяна. Она внесла глиняный кувшин с вином величиной с ведро, поставила на стол и, не глядя на атамана, вышла.
В слюдяных окнах занималась московская заря.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Поздним утром казаки встали. Поклонились образам и сели за стол опохмелиться. Ульяны не было; но, прежде чем выйти из дому, Ульяна чистехонько убрала горницу и заново накрыла стол. На столе дымились в мисках гусятина, поросятина, цыплята. Румяные да горячие пироги плетенками, крест-накрест, сдобные хлебы лежали на медных подносах. В двух глиняных кувшинах был резкий холодный квас.
– Пейте вино да брагу, – потягиваясь, громко сказал атаман, – гуляйте, веселитесь! Погуляете вдоволь – дела справлять начнем. Неведомо, скоро ли доведется еще гулять.
Хлебнул атаман вина из чарки высокой и больше пить не стал.
– Мед пейте! Пиво пейте!
И вновь казаки гуляли и плясали до новой лучины.
Ульяна неслышно вошла в жар-шубке, не сердитая, но и не ласковая. Глазами повела по горнице, но на атамана, сидевшего в холщовой рубахе, и не глянула. Атаман, заметив это, дотронулся рукой до локтя Ульяны.
– Ну, не сердись, голубка, – сказал он улыбаясь. – Зла не таи.
Рука ее отдернулась, как будто обожглась. «Не тронь! Я не из таких, которые обиды забывают!» – будто сказали ее глаза.
– Ну, ну! Ты баба – порох! – промолвил атаман. – Будь ласкова.
Все разом закричали:
– Ульянушка! Иди к столу. Гуляют казаки на Москве. Добра тебе желают, Ульянушка!
Ульяна присела к столу, кинув свой полушалок на перину.
– Ульянушка, любезная душа! А ну-ка, пей! – протягивая ей чашу, крикнул Левка.
Она ответила тревожно:
– Пейте, желанные! Пейте. А я не буду пить.
– Почто ж?
– Да я и так пьяна.
– Ой, не лукавь, Ульяна Гнатьевна, – сказал Афонька. – Аль мы обидели тебя? Прости! Мы одни пить но станем.
– Пейте, желанные! Пейте. А я не буду пить.
– Так, так! – в раздумье бросил атаман. – То неспроста…
Поднятые чаши застыли в руках.
– Сказывай, Ульянушка, что видела, что слышала? Видала ли Гришку Нечаева?
– Нет, не видала, – ответила она. – До Гришки не добраться. Там, у царя в палатах золотых, такое заварилось, боюсь и сказать…