Но я, кажется, намного отклонился от темы. Я хотел рассказать о мальчике с осетром, который стоял в центре фонтана – словно один из сыновей Лаокоона, сражающийся с громадной змеей. Мне всегда казалось, что создатели этого фонтана не были знакомы с античными мифами, и по простоте душевной заменили змею осетром. Хвост осетра кокетливо прикрывал у мальчика то самое место, которое на античных скульптурах обычно прикрыто листиком или ракушкой. По поводу этого факта ходило множество слухов и толков. Некоторые говорили, что мальчик этот вовсе и не мальчик, на самом деле, а девочка, только совсем еще юная. Другие же вообще говорили такую чушь, что и на бумаге ее передать неудобно, но к делу это не относится, потому что большинство местных ребят полагало, что в центре фонтана находится именно мальчик. В виде шутки какому-нибудь отдыхающему под большим секретом сообщали, что мальчик в центре фонтана – настоящий живой пионер, выполняющий ответственное правительственное поручение. Что-то вроде часового у Мавзолея, специально отобранного для почетного караула. Который, ввиду местных курортных условий, держит в руках не автомат, а большую колючую рыбу. Разумеется, целый день под жарким солнцем не простоишь, человеку в течение дня хочется многое. Окунуться в прохладное море, съесть мороженое, или, извините, сходить в туалет. Поскольку на глазах у гуляющей публики сделать это, конечно же, неприлично. Последний довод на дураков действовал неотразимо: не проходило и лета, чтобы какой-нибудь пионер из Москвы или Киева, оставшись в одних плавках, не лез в фонтан помогать уставшему бронзовому собрату. «Ты не бойся, – говорили ему на ухо, – постоишь пять минут, и опять пойдешь в море купаться. Только, смотри, не урони осетра, это экземпляр уникальный, другого такого не найдешь во всем Черном море. И не забывай его время от времени окунать, а то он загорит, и придется его перекрашивать вместе с фонтаном.» Доброволец послушно лез в воду и старательно тащил осетра из рук бронзового рыболова. На зрелище это сбегалась обычно целая набережная. Щелкали затворы местных фотографов, из ресторана-поплавка лениво выходили бандиты и проститутки, а юного патриота, увитого лавровым венком, слишком поздно понявшего, что его жестоко надули, торжественно проносили до самой пристани, опуская в теплые воды Черного моря. Герой горько рыдал, венок качался на теплых волнах, все же остальные неудержимо смеялись. Фонтан, кстати, так и назывался у нас: «Мальчик, подержи осетра!»
Сейчас фонтан стоял, весь занесенный снегом, а бронзовый пионер с осетром мирно спал подо льдом в ожидании лета и юной пламенной смены. Я отсалютовал ему и пошел в сторону пристани. Пристань называлась «Дядя, брось двадцать копеек!» Именно эту фразу наиболее часто повторяли мальчишки, привыкшие клянчить деньги у богатых приезжих. В наступающих сумерках самый конец ее терялся в серой туманной дымке, и только время от времени загорался и тут же гас красный огонь портового маяка. Чаек, конечно же, нигде не было видно, они сейчас прятались где-то в прибрежных скалах. Чайкам было, наверное, еще хуже, чем людям. Хотя ведь у чаек есть перья и пух, а люди под пальто и перчатками совсем голые, вроде бронзового заледенелого пионера. На металлической ограде пристани ровными длинными лентами лежал белый, запекшийся от морской пены снег.
Море было яростное, пенное и холодное. Быстро темнело, и в павильоне Морского вокзала одна за другой зажигались яркие синие лампы. Я подошел к легкой застекленной веранде, поднялся на пару ступеней и заглянул внутрь павильона. Здесь все было роскошно и по-тропически блестело всеми цветами радуги. Лианы заплели стволы мохнатых веерных пальм, гирляндами свисали со стен белые гроздья цветов, из бесчисленных кадушек и бочек поднимались упругие зеленые стрелы побегов, распускаясь под потолком большими ажурными листьями. Только что попугаи не летали и не пели колибри. В углу же под пальмой, на табуретке, надвинув на глаза белую капитанскую фуражку с кокардой, мирно дремал старичок-дежурный. Рядом с ним на полу стояла недопитая бутылка портвейна. Я не стал стучать в окно и будить его, а, бросив прощальный взгляд на зеленую Африку, вновь окунулся в мороз и унылые серые сумерки. Где-то вдали, за фонтаном и пальмами, темнела заснеженная Моряковская горка, а рядом, спрятавшись в тени зеленого павильона, освещенный синими пятнами падающего из него света, стоял памятник Пушкину. Он был небольшой, из белого мрамора и с золотой надписью на такой же белой плите, которой сейчас, из-за льда, совсем не было видно. На голове у поэта лежала толстая шапка снега, нос его от холода совсем опустился, бакенбарды от ветра разметались по сторонам, но взгляд был спокойный, холодный, уверенный. Поэт смотрел сквозь меня в вечность, как сказала бы, очевидно, одна из наших старших вожатых, приводя очередную цитату из Добролюбова и Белинского. Нас иногда мучают походами к этому памятнику, строят торжественно, как в каре эскадрон летучих гусар, и долго, нудно читают что-то из Чернышевского или Писарева. Самого же поэта цитируют мало, в основном то место из глубины сибирских руд, в котором говорится о свободе и павших оковах. Вообще же отношение к памятникам в нашем городе совершенно особое. Лет десять назад в центре у рынка стоял еще памятник Сталину, и я, проходя мимо него в детский сад, все, бывало, удивлялся: почему это памятник стоит о двух головах? Я не знал просто, что Сталин стоял рядом с Владимиром Ильичем, очень плотно, почти в обнимку, и это, как говорит наш новый директор, было правильной генеральной линией. Я этого, конечно же, тогда не понимал, и двухголовый человек, один совсем лысый, а другой, наоборот, с волосами, казался мне не то таинственной гидрой, не то сросшимися сиамскими близнецами. Я уже тогда краем уха слышал что-то об этих явлениях.