Я смотрел на редко идущий снег, на столетние сосны, внезапно нависавшие над дорогой, на мелькавшее в разрывах туч отвесные мокрые скалы, и постепенно смысл моего настоящего положения становился для меня особенно ясным. О, зачем, зачем пикировался я с этим тонкогубым ассистентом Аркашей, зачем высмеивал пухлого профессора Афанасия Петровича, заставляя их отвечать на мои идиотские и неуместные в такой обстановке вопросы?! Зачем выставлял себя самоуверенной и сильной личностью, запросто раскатывающей в троллейбусах от одного города до другого, которой все нипочем, и которая имеет ответ на любые непростые вопросы. А ведь все обстояло не так: оба мои попутчика могли позволить себе понимать современный мир, как сплошной веселый пикник среди ярких весенних цветочков, могли позволить себе пикировку с больным и полоумным подростком, неизвестно как попавшим в этот снежный троллейбус. И сопровождавшая их Валерия тоже могла позволить себе находиться рядом с этими добродушными идиотами, вместо того, чтобы быть подругой какого-нибудь нищего поэта, или студента. Они все втроем предпочитали стыдливо не смотреть на все ужасы нашего мира, на кровь, на болезни и на танковые сражения, – потому, что на все это с высокой горки плевали. Они были равнодушные, ленивые и пресыщенные, им просто было легче оставаться такими ленивыми и равнодушными, потому что реальная жизнь, та, в которой льется кровь и рвутся снаряды, та ужасная и страшная жизнь, в которой вешают партизан и насилуют гордых женщин, была для них непереносимой и страшной. Им было страшно, они боялись взглянуть правде в глаза, и, несмотря на свои рентгеновские аппараты, не видели вокруг ничего.