И опять играл в глубине сцены старый, все повидавший рояль, и музыкант, сидевший за ним, вскидывал кверху голову, закрывал в экстазе глаза, и кидал, кидал в зрительный зал пригоршни наполненных светом и страстью аккордов. А рядом огромный волшебник-негр бережно, словно младенца, кружил по сцене свой серебряный саксофон, то откидываясь до самого пола назад, то наклоняясь всем телом над ним, пуская серебряные зайчики света в глаза притихших людей. А сбоку от негра-саксофониста дул в свою золотую трубу маленький бородатый толстяк, и два худых гитариста, затянутых в черные куртки на молниях, сосредоточенно и отрешенно щипали струны своих инструментов. Над ними же, восседая на круглом вертящемся стульчике, одетый в высокие сапоги с огромной длины каблуками, весь обвешанный цепочками и кисточками с бахромой, устроился за тарелками и барабанами худенький молоденький юноша. Он был, наверное, не старше меня самого. Он был похож на бронзового юношу-рыболова, держащего на руках самый большой в своей жизни улов. Только теперь, освободившись наконец от страха и льда, он смог одеться так, как, наверное, долго мечтал под снегом, солнцем и любопытными взглядами посторонних людей. Ему давно, очевидно, хотелось одеть на себя ковбойские сапоги, навесить на них тьму всевозможных цепочек и кисточек, затянуться в черную куртку на молнии, и под улюлюканье седеньких дурачков и крики: «Стиляга!», «Милиция!» и «Да здравствует коммунизм!» выйти из надоевшего до смерти фонтана. Выйти потому, что он наконец стал свободным.
Да, это был настоящий джаз! Это был джаз свободных людей, давно, быть может, еще до рождения своего, вышедших из фонтана. Это был джаз, который силой своей необычной музыки плавил снег и освобождал ото льда реки. Джаз, который обрушивал целые горы, передвигал континенты и превращал в воду льды океанов. Весь мир наполнился журчанием талых ручьев, весь мир купался в льющейся с неба талой воде, и на крышах каждого дома, каждой пятиэтажки и каждого небоскреба стояло по бронзовому, вышедшему из снега юноше, по бородатому трубачу и черному бесподобному саксофонисту, которые наполняли вселенную звуками непередаваемо красивых аккордов. А с неба, вместе с талым небесным дождем, на площади и на скверы, на магистрали и кривенькие переулки, трепеща и раскрывая жадные рты, падал серебряный дождь из гигантских живых осетров. Это была невиданная никем революция, это было сражение музыки с серостью, глупостью и доносами, сражением со льдом и со страхом, со всеобщими неискренностью и фальшью. Это было последнее в жизни планеты сражение, в котором вместо пушек и бомб, вместо самой крепкий и быстрой в мире брони люди кидали друг в друга живые тела трепещущих рыб, и, подняв кверху руки, запрокинув кверху лицо, смывали с себя фальшь, страх и холод. Это была последняя в жизни планеты Прага, пылающая живым серебром огромных невиданных рыб, которые торчали из люков опешивших танков, зрачков умолкнувших пушек и окон забуксовавших военных машин. Солдаты выходили из них и варили уху – им было некогда всевать. Оркестр заиграл «Черную и коричневую фантазию», и я, изнемогая от непосильного бремени свалившихся на меня восторга и радости, весь мокрый с головы до пяток, стал, толкаясь и шепча слова извинения, пробираться в сторону выхода. Я был больше не в силах нести бремя этой нежданной свободы. Шатаясь и жадно вдыхая душный воздух театра, я добрался наконец до двери, успев, впрочем, прослушать «Мистер Бродвей» и первые аккорды «То ли дождя, то ли солнца».