Первый раз, когда я догадался об этом, меня словно током пронзило' Все стало очень понятным и ясным. Однако догадался я об этом не сразу. Несколько лет я очень мучился оттого, что совершенно не понимаю отца. Ну вот просто не мог я его понять, и все! Не походил он на отцов моих одноклассников ни поведением своим, ни обликом, ни манерами и привычками. Сначала я считал его очень романтическим, почти что героем гражданской войны. Ну не гражданской, конечно, потому что он и на фронте-то Великой Отечественной был по молодости всего лишь около года. И не солдатом, а фельдшером в военном госпитале. Но зато до войны объездил почти всю страну – от Камчатки до Бреста, как говорит Кеша, когда желает показать всю необъятность наших советских просторов. А объездил он всю страну потому, что был, оказывается, беспризорником, очень рано ушел из дома и побывал в тысячах переделок. Помню, как года три или четыре назад я просто балдел вечерами, когда отец рассказывал мне свои беспризорные истории и приключения. Например, был у него такой случай. Собрали их в каком-то специальном приемнике для беспризорных и хотели отправлять по разным детским домам. Отец, конечно, наврал поймавшим его комсомольцам, что родителей у него нет, что он круглая сирота и скитается по дорогам с раннего детства. Хотя, конечно, это было вранье и родители у него, естественно, были. Но он в это время был очень романтично настроен, и поэтому выдумал, что родителей не имеет. Его и направили в этом приемнике в один из ближайших детских домов. А перед самой отправкой один беспризорник, как оказалось потом, настоящий бандит, предложил остальным беспризорникам поднять восстание и убить воспитателей спецприемника, которые целыми днями заставляли воспитанников маршировать во дворе в красных галстуках под звуки барабана и горна. Идея понравилась сразу, быстро организовали штаб, нашли даже несколько револьверов с патронами и стали по одному вызывать беспризорников для беседы. Дело было глубокой ночью, отца завели в какой-то темный подвал, приставили к виску револьвер, и зловеще спросили:
– Признавайся, пацан, ты дуешь, или правду говоришь? Это был очень важный вопрос, вроде пароля, от которого зависела жизнь испытуемого. Очень многие не ответили на него, и прямо тут же в подвале были убиты. Я уверен, что и вы не справились бы с этим паролем, как не справился с ним я сам, наивно полагая, что надо говорить правду, которую требовали от беспризорников воспитатели. Однако в этом была ошибка, в которой-то и заключалась вся тонкость вопроса. Ибо надо было именно дуть, то есть финтить, говорить неправду, навешивать лапшу на уши воспитателям спецприемника, которые догадывались о предстоящем восстании и принимали свои срочные контрмеры. Говорить же правду означало не что иное, как раскрытие воспитателям момента будущего восстания, что, конечно же, было контрреволюцией. Отец эту тонкость вовремя осознал, и ответил, что дует, а правду не говорит никогда. После этого он был введен в число заговорщиков, хотя и не главных, и узнал время близящегося переворота. Оно было назначено на ближайшее утро. Утра он, однако, дожидаться не стал, а, справедливо полагая, что исход революции заранее неизвестен, тихонечко улизнул из приемника. Позже от знакомого беспризорника он узнал, что революция завершилась полной победой восставших: воспитателей, пользуясь внезапностью, перестреляли и передушили по одному. Некому тетерь было заставлять беспризорников маршировать в красных галстуках и белых рубашках под барабан и горн во дворе ненавистной тюрьмы. Комсомольско-педагогический коллектив ее был повержен, имущество экспроприировано, а в кабинете директора заседал революционный штаб главарей, объявивших наступление эры полного коммунизма и общности всего имущества свергнутых угнетателей. К сожалению, коммунизм этот продолжался недолго. Подоспел отряд местной милиции, и заговорщики, в свою очередь, были на месте расстреляны. Тех же, кто уцелел, отправили в колонии для малолетних преступников. Тут сразу почти началась Отечественная война, и героический облик отца-беспризорника, которым я искренне упивался, сменился не менее героическим обликом фронтового врача. Точнее – фельдшера, ибо отца в конце концов изловили комсомольские борцы с беспризорщиной и отправили в техникум, выпускающий фельдшеров.
Год или два отец все же повоевал, под вражеским артобстрелом вытаскивал раненых с поля боя, и я, конечно, все это жутко переживал вместе с ним. Особенно то место в рассказах отца, когда он сидел в огромной свежей воронке, оставленной немецкой авиабомбой, и вдруг почувствовал – нужно немедленно уходить. Вообще-то в одно и то же место два раза снаряд или бомба не падают. Но в этот раз было именно так: отец отполз от воронки всего лишь несколько метров, и в нее сразу угодил новый немецкий снаряд. Я так и видел это изрытое воронками поле, я переживал все не менее остро, чем в свое время отец, который после войны очутился в лагере для пленных японцев. Японцы мерли в этом лагере один за другим, и отец придумал отпаивать их настоем из хвои. Однако лагерное начальство посчитало эту затею излишней, и у отца были крупные неприятности. Какие крупные, он конкретно не говорил, но несколько лет в его биографии остались для меня навсегда белым пятном. Потом все опять пошло более-менее гладко. Отец закончил мединститут, переехал в наш городок и стал очень крупным медицинским начальником. По местным, конечно, понятиям. Он сидел у окна на втором этаже бывшей дачи какого-то миллионера и писал один за другим отчеты областному начальству. Именно в это время начались у меня с ним первые неприятности. Именно тогда – а было это год или два назад – стали появляться у меня первые росточки сомнений. Судите сами: отца моего зовут тоже Павлик, он тоже, как и настоящий Павлик, родился в двадцатых годах. Вы скажете, что Павликов в нашей стране миллионы, и будете, конечно же, правы. Вы скажете, что это просто абсурд, просто чушь, ибо настоящий Павлик погиб от руки кулаков. Все это так, и много еще чего можно привести против моей гипотезы.