Однако ведь ехать вот так, вдвоем в горы, можно только с очень близким человеком, а не с таким, про которого потом растерянно себе объясняешь: «Какой-то он прилипчивый». В таком случае что же это было?
Он путешествовал по Северному морскому пути, а обратно по КВЖД, и впоследствии, ради тайги и тундры, по БАМу, ведущему в никуда. И по Великому шелковому пути, насколько это было возможно в пределах СССР. (О Кавказе я уже не говорю.) Сеня Шляпентох в те дни начинал свою карьеру бесстрашного геолога-альпиниста, поселился на Камчатке и по очереди приглашал в гости всех своих ленинградских друзей-приятелей, которые все необъяснимым образом оказывались поэтами-писателями. «Все у меня побывали, — удовлетворенно начинал он и перечислял по имени и фамилии: — Женька Рейн, Глеб Горбовский, Андрюха Битов, вот только тебя не было. И Бродского». До Бродского дело дошло, когда его уже в первый раз дернули в КГБ: по делу Уманского и Шахматова. Выпустили, но три дня все-таки продержали, поэтому когда он подал паспорт на визу в пограничную зону, то, само собой, получил отказ. Через год — то же самое, и тогда Шляпентох с ним и с Б.Б. договорился, что приглашение пришлет на имя Б.Б., а уж там у себя на Камчатке, где пограничники все его кореша, встретит у трапа, и никаких проблем. Не знаю, надо ли сочинять какую-нибудь специальную риторическую конструкцию, чтобы наиболее эффектно подать то, как стоит Сеня, ждет на аэродроме самолета, немного все-таки нервничает, вот самолет приземляется, подают трап, и на него первым выходит — Б.Б. И никакого, разумеется, Бродского.
Если в начале лета он ехал в Среднюю Азию, то в конце — в Крым, и наоборот. Кажется, Крым ему действительно нравился, то есть он позволял себе ориентироваться на собственное чувство без оглядки на других. Правда, и в Крыму он собирал камни, по полкило, по килограмму весом, которые придавали его поездке отличие от просто привлекательного курортного предприятия. Он прочел нужные книги по минералогии, он видел коллекции камней, более или менее случайно собранных, у одного философа, двух математиков, одного поэта и двух писателей, которые все импонировали ему и выбранному им кругу независимостью образа жизни и мысли, а точнее, незаинтересованностью в том, что кто бы то ни было думает об их жизни и мысли. Тем самым он, делая то же, становился как бы седьмым в этом эксклюзивном списке. И он делал это опять-таки и по той очевидной причине, что прибавлял к пляжу, прогулкам, фруктам, получаемым всеми, еще и камни, то есть получал больше. И бабочек. И цветы. Но гербарии и коробки с бабочками весили немного, а от камней обрывались руки и кишки, поэтому до Симферополя ими занимался таксист, таскавший, хотя и матерясь, неподъемные чемоданы и рюкзаки оттуда и туда, откуда и куда указывал Б.Б., а в Ленинграде его встречал в аэропорту Рудик, шофер отца. Рудик знал, что он старого барина слуга, а молодого — раб, и ненавидел его, но слабее, чем желал сохранить место слуги.
Отправляясь в Крым, Б.Б. заранее отправлял письма трем-пяти старушкам, жившим в городах на пути его следования, главным образом вдовам, или бывшим подругам, или наследницам — опоязовцев, обэриутов, испанистов, любомудров первой трети прошлого века, евразийцев нынешнего. И все они приходили на вокзал точно к прибытию поезда и приносили то, что он просил: рукописи, фотографии, книжки, рисунки, картинки, ветхие личные вещи.
Не спрашивайте, в каком году это было, потому что это было и в том самом году, и через десять лет. И в тот, например, год, когда Бродского сослали в деревню Норинскую Архангельской области, тоже было так. Б.Б. проложил туда путь одним из первых, и на сей раз это была ни увеселительная, ни полезная прогулка. Бродского туда сослали не для того, чтобы его там навещали, что-то привозили и отвозили и поддерживали его связь с миром: ссылка была задумана, в первую очередь, ради разрыва этой связи. Приезжавших к нему ставили на дурной учет, дополнительный к тому дурному счету, на котором каждый из них, правда, уже был. И ничего хорошего, совершенно ничего, впереди не светило, а наоборот, светили ссыльному пять первых, и неизвестно сколько всего, лет — и такая же закоченевшая, застуживающая насмерть деревня любому из навещающих. Пожалуй, единственное, что можно было найти сомнительного в этом поступке, это что его совершали, не спрашивая несчастного, доставит ли ему счастье визит. Пушкин, на звон бубенцов сбегающий в мороз в короткой ночной рубашке с крыльца, — верх восторга и трогательности, но хорошо, что прикатил милый Пущин, поскольку деваться-то хозяину все равно было некуда.