Полированная сталь Фридрихова ума была того сорта, который идет на пластины пресса, пластины самой сложной конфигурации и лекальной кривизны, но не годится для рапир и сабель. Его замечания были предельно точны, логика безукоризненна, умозаключения неоспоримы. Они покрывали собой весь мир, включая всю деятельность, материальную, интеллектуальную и психическую, человека, и всё, что они покрывали, мгновенно, в самый момент произнесения, затвердевало узором, иногда изумительно тонким и прекрасным — и совершенно и навсегда безжизненным и от этого сразу же тебе не нужным. Больше того — угнетающим до отчаяния. Требовалось физическое действие: гимнастический поворот головы, специальный вдох, — чтобы стряхнуть томящее душу оцепенение и дать выход инстинктивно распирающему ее протесту, выход, как правило, дурацкий и крайне неубедительный, вроде того, что я вот сейчас крякну да тебя брякну да обмякну, тогда будешь знать. И тотчас делалось весело, и веселее, чем до разговора, потому что весь-то весь он мир покрывал, однако по краям и в трещинках какие-то примятые стеблишки пробивались, и они-то, оказывается, одни только и были нужны и нескучны. К чести Фридриха следует сказать, что он и сам не против был крякнуть и обмякнуть, а именно: норовил после рюмки пятой-шестой вступить в ноуменальный контакт с сидящими рядом дамочками, то есть лез им под юбку. Рюмок же было сколько угодно, потому что он гнал первоклассный самогон двойной очистки, причем предан был этому делу истово и медитативно: мог часами стоять и глядеть, как падают с конца холодильной трубки капли в коническую колбу. Он презирал Никиного отца, любил Нику. Она была в него постоянно влюблена. Через год у них родился сын.
У отца — профессора, тайного сиониста, орденоносца и т. д. и пр. — началась адская жизнь. У матери тоже, но по-другому. Оба хотели, чтобы дочка, зять и внук, главное, внук, — помните: дедушка спускается с лестницы, внуки снизу плещут руками — как можно больше времени проводили с ними в Рощине, на даче. Ника была не против, и Фридрих был не против, но Фридрих — на своих, Фридриховых условиях. На условиях абсолютной автономии — то есть хочет он с родителями разговаривать, будем разговаривать, не хочет — «здрасьте» и давайте помолчим. Хуже того: объявил о своем праве выходить к семейному обеду в любое время и вообще не выходить, а выходя, мог разговаривать исключительно с Никой или с Никой и тещей и не отвечать на обращенные прямо к нему вопросы тестя. Мог опять же, разговаривая с ним, вдруг сказать: «А вы что, профессор карамзинских наук, на этот счет думаете?» — причем как при своих только, так и в присутствии гостей.
Еще при знакомстве, в первую их встречу, он объявил родителям, что он христианин, протестант, не практикующий, но готовый защищать позиции своей веры всем арсеналом имеющихся в его распоряжении средств и исключительно до победного конца. Отец расценил это тогда как браваду человека, сознающего свое низшее по отношению к семейству и кругу, в которые он входит, положение и потому комплексующего и пытающегося таким приемом преодолеть комплекс. Когда же впоследствии зять стал свой арсенал понемногу разворачивать, а именно: согласился на уговоры Фени, слезные и секретные, разрешить ей младенца крестить в православной церкви, и не секретно, а напротив, пригласил на крестины и профессора с профессоршей, оказалось, что тестю противопоставить ему просто нечего. В спорах исторических, о христианской церкви как вдохновительнице погромов и вообще антисемитизма, младший легко побеждал, приводя, с одной стороны, факты юдофобии еще в Египте и Вавилоне, с другой — почитания христианством иудаизма как родителя, с третьей — защиты церковью евреев от погромщиков, с четвертой — еврейской агрессивности к христианству, начавшейся непосредственно с Христа, и так далее. Беда старшего отягощалась еще тем, что еврей он был, как мы знаем, сокровенный, еврейство как бы прятал от эсэсовцев в подвале, откуда мог только скрестись да пошептывать, а никак не метать громы и молнии во весь голос и сверк.
Матери, умной, миролюбивой и по натуре скорее нежной, разве что немного испорченной супружеством, принявшей позицию и принципы мужа как данность и, пожалуй, даже раболепно, было все равно, кто прав. Она жила мужем и готова была броситься на каждого, кто на его правоту посягал, но жила также и дочерью, а теперь, стало быть, и ее мужем, и равным образом бросилась бы на любого их противника — в итоге она металась между тем и другим, стараясь не допустить открытых скандалов, которые все-таки случались, после чего Фридрих и Ника брали младенца и на такси, которое она же вызывала, уезжали в город, в собственную, причем во Фридрихову, квартиру. Младенца она тоже уже обожала. Не так, как самого, больше всех обожаемого, втайне боготворимого ею Б.Б., и даже не близко к тому, но достаточно пылко.