Роман продолжался лет пять. Я их иногда встречал на улице, она недалеко от меня снимала квартиру. Позже я с ней подружился, несколько раз она по-соседски «забегала» ко мне, тогда Б.Б. уже был ей невыносим, и она говорила о нем с ровной сильной неприязнью. Я, например, извинялся за беспорядок в комнате, она говорила: главное, не быть как Б.Б., он ставит чашку с молоком на подоконник, молоко проливается, и он не вытирает, потому что, объясняет он, зачем, само высохнет, то и то белое; и вдобавок что-нибудь про Малевича, то есть к мерзости высыхания молока еще и мерзость пошлости. Я возражал, что все-таки забавно, нет? Она отвечала: это если он не делает вам два раза в день предложение. И передергивала плечами — как от брезгливости или от холода. Феня, рубашку, — говорит он, входя в квартиру, проходя по коридору в свою комнату и на ходу расстегивая и сбрасывая на пол рубашку, которая на нем; Феня, пуговицу, — это если оторвалась пуговица, и тоже сбрасывая на стул и не останавливаясь, потому что он каждую минуту спешит в какое-то другое место. А вернее, в какую-то другую минуту — она усмехается и опять передергивает плечами. Она говорила о нем охотно и всегда вот так.
Б.Б. давал понять, особенно Гале, к тому времени уже не Рейн, что роман был настоящий, со всеми степенями близости, включая последнюю. По тому, с какой несоответственной яростью в разговорах с той же Галей или со мной Алла давала понять, что, слава богу, хоть до этого у них не дошло, склоняюсь к тому, что правда на его стороне. Он ездил в Баку знакомиться с родителями, в статусе жениха. Провел там месяц, из которого три недели — в путешествии по Каспийскому морю. Главным образом, «в песках под Красноводском», как он потом много раз повторял, в поисках следов Велемира Хлебникова. В песках нельзя найти следов, согласитесь — говорила мне Алла спокойно, но опять с брезгливой и одновременно больной улыбкой. Особенно через пятьдесят лет, согласитесь. Пока он путешествовал, она оставалась дома, родители недоумевали, что все это значит: визит по виду торжественный — и всего три дня в начале, три дня в конце вместе. За эти шесть дней он еще свел знакомство со старушками, знавшими Вячеслава Иванова, и старичком, знавшим, но не помнившим его. Старушки, как уже повелось, отдали Б.Б. записки, дневниковые и с конспектами лекций Иванова, и письма, не его самого (какие были его самого, они, по его знаку, в тридцать-каком-то году со специальной оказией переправили ему в Рим), а их собственные друг к другу о нем. Набралось с целую картонную коробку из-под румынского зеленого горошка, которую он и привез с собой в Ленинград. Бесценный документ эпохи, — похлопывая по коробке, приговаривал он в своей новой уверенной иронической манере.
Велемира он не привез ничего, хотя утверждал, что встречал «в песках под Красноводском» аксакалов, которые пели ему про не то одного, не то двух древних странников, появившихся из России и удалившихся в сторону Персии. (Б.Б. говорил, безо всякого нажима, что он и сам заходил на территорию Ирана и мог бы доехать хоть до Тегерана, а хоть и до Багдада, с его-то английским, но не был готов и все-таки поостерегся, лучше в следующий раз, — я ему верю.) Однако приходили ли странники, когда певцы были детьми, или во времена Афанасия Никитина, толком они сказать не могли. Б.Б. их песни записал, по-тюркски, как он, не распространяясь о том, что это был за тюркский, говорил, но с русским переводом, сделанным на месте. Записи лежали в папках поверх камней и песка, на которые могла ступать нога Хлебникова и которыми были набиты два ящика, предназначенных для перевозки фруктов. Фруктов было еще два ящика, и трехлитровая фляга черной икры — дары родителей Аллы. Но на обратном пути он остановился на два дня в Минеральных Водах — туда молодым человеком несколько раз наведывался Гурджиев, и у Б.Б. был адрес одной его ученицы, — так что икра протухла, а фрукты порядочно подгнили. Ученица начала было с ним разговаривать и вдруг забеспокоилась, замолчала, вскрикнула и упала без чувств. Ему пришлось вызывать «скорую» и сопровождать ее в больницу, где выяснилось, что у нее отнялась речь. В Ленинграде Рудик, свирепо кряхтя, доволок до дома камни, протекшие фрукты, короб с Вячеславом Великолепным — и от крыльца ученицы Гурджиева деревянную ступеньку, про которую уже нельзя было выяснить, ступал ли на нее учитель.