Он ушел в дело с головой, вел таинственную жизнь, исчезал на неделю, поселял у себя в комнате неизвестно кого, сваливал в угол коробки с книжонками и брошюрками, которые выглядели макулатурой, мешки с тяжелыми досками, потрепанные футляры для скрипок, один раз принес старинное ружье, несколько раз сабли и кинжалы, один раз виолончель. Чем активнее он этим занимался, тем более усиленные меры принимал, чтобы слух о его деятельности не дошел до нас, до меня, до нас, я бы сказал, до всех, кого он когда-то приглашал на дни рождения и с кем взбирался на Памир или уходил в Кызыл-Кум. Он не мог бы нам этих своих занятий объяснить, потому что хотя риск и решение частных задач возбуждали его и доставляли радостное вдохновение, но все вместе все-таки служило одной цели большему и большему накоплению денег. В этом тоже был азарт, но не достаточный, чтобы этого перед нами не стесняться. Слухи, разумеется, доходили, особенно усердно их поставляла Алле ее общая с Б.Б. подруга, которую он тогда сделал своей конфиденткой. Она называла его деятельность «тамань».
Что именно деньги были главным его интересом, подтверждалось тем, что он не брезговал и продажей приходивших с Запада запрещенных книг. Незабвенные десятилетия! Книги поставлялись через эмигрантские организации, и все, что про них говорила официальная пропаганда: контрреволюционные, антисоветские, филиалы разведывательных управлений, — всё было чистая правда. Некоторые возникли сразу после Гражданской войны, другие после Второй мировой, и, что у либерально-евразийских, что у национально-черносотенных, на знаменах было написано «Свобода России!». Свобода подготавливалась, вдохновлялась и, как хотелось думать членам организаций, осуществлялась радиопередачами и книгами. Насчет радио есть сомнения, а книги этой цели добивались триумфально и празднично. Не рас-пропагандированием и контрпропагандой, на что у тех, кто посылал, был расчет, а прямыми поставками непосредственно свободы — как фактом пересылки, так и содержанием: свободы читать то, что хочешь. Шестов, Федотов, Бердяев; Набоков, Ходасевич; Поплавский, Гайто Газданов; Мандельштам, Пастернак, Цветаева; «Воздушные пути», «Новый журнал», «Грани», «Вестник РСХД». А потом и Солженицын, и Бродский наш Иосиф, и твои собственные тут сти-шата, там эссей. Всякого бездарно-ядовитого, хоть про большевиков, хоть про внутренние эмигрантские склоки, приходило достаточно, но и Орвелл безупречный, и сам Джеймс Иваныч Джойс. А собрания Гумилева и Мандельштама в светло-сером и зеленом, как полвека назад, мягком картоне, Ахматовой и Хлебникова в небеленой и песочной рогожке, каждое в двух-трех-четырех томах! Чем не библиотека! Да тот же Вячеслав Иванов, да те же Гиппиус с Мережковским чем плохо? Оба Жоржа — Адамович и Иванов. Да все истории философии и философии истории. И все это за так, за то, что ты соглашаешься эти дары принять.
Потому что, конечно, при упомянутой умопомрачительной свободе, когда за окном лютует КГБ, на книжные полки обрушивается Георгий Марков и по телевизору бушуют семнадцать серий Иванова «Вечный зов», а ты лежишь на диване, в изголовье лампа под зеленым стеклянным абажуром, читаешь и откладываешь книжку в сторону и смотришь в потолок, и — нет, не годится тебе Сергей Булгаков, и берешь с полки Бахтина о Достоевском или самого Достоевского, изданных в Москве, хотя в ней КГБ и Марков и «Вечный зов», а потом, нет, достану-ка Ремизова, нет, Павла Флоренского, изданных там, где экзистенциализм в цвету и благоухает «Хиросима, любовь моя» и журчат «Гран Бульвар» — при этаком баловстве присутствовало и некоторое количество, скажем так, несвободы. Изрядное, если честно, количество. Несвобода принимала уродливые формы: книжки надо было припрятывать даже в собственной квартире — от водопроводчика, от врача, просто от гостей, чтобы не сболтнули, «Гулаг» надо было засовывать внутрь двойной балконной двери, скрепляющейся болтами; на допросе, если тебя спрашивали, где ты читал Авторханова, о котором распространялся под хмельком в одной компании, надо было говорить, что всего-то прочел две страницы, заглядывая через плечо человеку, читавшему «Технологию власти» в троллейбусе. Потому что и на допросы вызывали, и с обыском приходили. И сажали по статье, которую когда называли 70-й: «антисоветская деятельность», а когда — 190-й: «хранение и распространение заведомо ложных, порочащих советский строй…», а в просторечии «антисоветская литература». Заболоцкий, например, не так даже полно, как в Москве, издан был в Мюнхене, — но в Мюнхене, понимаете?
И торговать этими книгами — при том что, с одной стороны, три года исправительно-трудовых лагерей за Заболоцкого, а с другой — привозят их тебе на дом перепуганные или, наоборот, рвущиеся на баррикады бельгийский славист и шведская русистка, каковых книгонош при захвате с поличным вышлют из страны со скандалом и никогда больше не впустят, и прощай их научная карьера — торговать, хоть и с немалым риском для себя, продавать зубным врачам, директорам магазинов и сумасшедшим библиоманам, которые первые, случись что, тебя продадут, а если бедным и честным учихам, так еще и хуже, и всего-то получать по тридцать, по пятьдесят рублей за книжку — в дополнение к десяткам тысяч за основной бизнес — как-то не укладывалось в негласный кодекс чести, который нам, и стало быть, ему как части этих «нас», нельзя было представить, чтобы пришло в голову нарушить.