Идиотская потеря пятисот рублей и нападение рэкетиров были первыми языками того потока заваренной им еще в юности, постоянно размешиваемой, интенсивно разогреваемой каши, который начинал уже бежать со всех конфорок, заливая и захватывая нужные в хозяйстве и иногда несравнимо более ценные, чем сама каша, вещи. Это происходило не от просчетов ума, а от просчетов, свойственных, если не необходимых, уму, который, рассчитывая на двух-, ну пусть трехходовую комбинацию, должен отбрасывать возникающие с каждым планируемым ходом осложнения, чтобы, не растрачивая на них лишних сил, целиком сосредоточиться на атаке. Рассчитывать же дальше трех ходов — полагал справедливо Б. Б. — не следует: игра примитивная и без твердых правил. Но даже если он отдал пятьсот рублей, трезво взвесив за и против в соотношении один за и девять, а хотя бы и девяносто девять, против, и даже если пять сотен, при двойном делении на коэффициент покупной цены скрипки по отношению к продажной и коэффициент валютного курса реального по отношению к официальному, не такие уж великие были для него деньги, то все равно: случившееся свидетельствовало о неблагополучии много большем, чем разовая материальная потеря, большем, чем нулевая интуиция или оголтелая тяга к афере. Это был сигнал неблагополучия, органически включенного в благополучие.
Проще говоря, это был сигнал жизни — которую чем больше под себя гнешь, тем сильней взбрыкивает, которую, в общем, не обыграешь.
С галисийскими трубадурами дело не шло не из-за на пять лет вперед составленных издательских планов, или интриг, или нехватки бумаги и типографских мощностей это бы все можно было решить несколькими телефонными звонками какому-нибудь могущественному папиному знакомому, — а из-за самих трубадуров. Нечего, в общем, было о них писать, нечем в их поэзии, всецело зависимой от старопровансальской, заниматься, и самих их как бы и не было. Не будь провансальцев, еще сошло бы. Но на фоне той реальной могучей культуры и в сравнении с двумя десятками, а на чей вкус и больше, первоклассных поэтов среди писавших на языке «ок», все эти Жил Санчес, Альфонсо Санчес и Мартин Соарес больше походили на испанских футболистов из второразрядной команды, чем на трубадуров Статью об Альфонсе X Мудром, короле Кастилии и Леона, моментально пришиб Мейлах, ибо Альфонс хотя трубадуром был далеко не первого разбора, но шел по спискам мейлаховской, старопровансальской, епархии, и с какой стати так просто его уступать? По бедности пришлось взять дон Дениса, Альфонсова внука, но он был королем Португалии, и тут на Б.Б. взъелись уже португаловеды. Невзрачность темы намекала на невзрачность фигуры, ею занимающейся, а неуспех в одной филологической брани бросал тень на успехи в других, обэриутской и достоевской.
Да и расчет на то, что можно «в случае чего» «за содействием» позвонить издательским генералам, приятелям отца, тоже имел существенный изъян: позвонить-то можно было, но в определенном смысле уже контрабандно, мошеннически. Отношения Б.Б. с отцом к тому времени были в руинах и, ограничиваясь формальным «добрый день», не снисходили до «спокойной ночи» и даже «до свиданья». Началось с того, что Ника и Фридрих эмигрировали в Америку: объявили об этом, только когда понадобилось отцово официальное «не возражаю», заверенное у нотариуса. Тут же выяснилось, что мать об их намерении знала с самого начала, то есть еще одно вероломство. Отец как раз возражал. О’кей, напиши «возражаю», ОВИРу все равно. Он написал, в нотариальной конторе заверили. С карьерой можно было распрощаться навсегда: «возражаю», «не возражаю» — воспитал детей, предавших Родину. За день до отъезда заехали, с шестилетним сыном — единственным из когда-то воображаемой им массы внуков. «Поцелуй дедушку на прощание», и, не оставшись ночевать, уехали; в Америку; как будто их никогда и не было; навеки.
Осталась жена, преданная, как прежде, и, как прежде, разрывавшаяся между ним и детьми: безоговорочно поддерживала, если он подписывал письмо против сионизма, и втайне от него переписывалась с ними. И остался Б.Б., но который вел себя скорее как если бы это он туда уехал и жил по тамошним правилам. Отец с ним несколько раз пытался поговорить, сперва, как обычно, безапелляционно, потом вразум-ляюще, наконец ультимативно. Б.Б., если разговор происходил за обедом, доев, вставал и, ни слова не говоря, уходил в свою комнату, а если в его комнате, то одевался — и на улицу. Отец написал ему два письма: одиннадцать страниц и шестнадцать — подложил их под дверь. Листки первого оказались через некоторое время под сковородкой, с которой Б.Б. ел яичницу; второе он нашел на полу нераспечатанным, когда в отсутствие Б.Б. вошел в его комнату. Так что позвонить-то, повторяю, Б.Б. отцовым корешам мог, но даже в случае, если те оказались бы из числа не отвернувшихся от отца предательницы-сионистки, это были звонки у него за спиной, по секрету от него. То есть опять-таки: преимущество содержало в себе свое отрицание: Б.Б. — сын влиятельного отца, да; однако сын, отцом более или менее ненавидимый.