О Памире написал стихи с некоторым даже политическим вызовом, про то, что добрый маленький холм Тепсень в Коктебеле ему милее снежных пиков, что уж если взбираться, то предпочтительней на горку «эллинским под стать», чем на вершину «бессмысленно нечеловечью», и что восхождение измеряется «не мегаметрами дистанций, а музой обморочной в танце». Помимо дерзко предлагаемого и прямо атакующего революционную идеологию умельчения величественных целей, в «снежных пиках» явственно прочитывались пик Ленина и пик Сталина, к тому времени — Октябрьской революции, а до нее — не то Царя Миротворца, не то генерал-губернатора Кауфмана, и в этом ненужном сопоставлении названий тоже мерцало диссидентство.
Но вызов был не намеренным, намеренной была философия. Не надо великого и не надо крайнего. Революция и всё, что после, произвели великого только террор и крайнего только вранье. Громы и молнии соцреализма выделывались сотрясением листового железа за кулисами прокатных станов. А породил этих монстров ваш большой стиль, ваше грандиозное начало века, курс на священнодействие и трагедию. Великий Блок, великие «нас трое», «нас четверо», «величие замысла» Бродского — эпоха завралась, мы устали. Елеон-то, небось, чуть повыше Тепсеня, Геракл, как подсчитал, кажется, Леви-Стросс, хорошо если метр восемьдесят пять.
Мандельштам — замечательный поэт, может, самый лучший, но только не «в роскошной бедности, в могучей нищете». Это всё котурны: «роскошной», «могучей»; и «нищета» — лишняя. Честно говоря, и «бедность»: ну, бедный, и нечего этим козырять. И биография ни при чем, эта обязательная нацеленность на несчастье, прямо-таки гонка за катастрофой, эти навороченные один на другой ужасы — небось, какой-нибудь Катулл, какой-нибудь Виллон разве что усмехнулись бы и продолжали играть в бильбоке, как этот, Алоизий Гонзаго. Вот вам и величие замысла. Пушкин, как всегда, лучше всех: жена-хозяюшка, да щей горшок, да сам большой. И Осип Эмильевич, когда его не тянет быть Александром Македонским, прелестен — «мастерица виноватых взоров» и все в этом роде, прелесть. А вот Ахматова…
С Ахматовой у Квашнина не сложилось. Ему было двадцать, когда кто-то из старших, то ли Лидия Чуковская, то ли Лидия Гинзбург, показал ей его стихи. Творческая интеллигенция — как официально именовали членов Союза писателей и других творческих Союзов — на него тогда ставила: Горбовский пил и хулиганил, Бродский до процесса, со всеми своими «Холмами», «Шествием» и «Исааком и Авраамом», которые не показались, был еще не в счет, Кушнера уже любили, но в основном как продолжателя Шефнера. А Квашнин был юн, был поэтом культуры, был класси-чен, и его стихи трогали. Иначе говоря, он был поэтом в аккурат этой самой интеллигенции. И Ахматова, возвращая стихотворения, не произнесла ничего, ни слова. А услышав: «Вам не понравилось?» — сказала что-то вроде «с комфортом написано — и, надо думать, хорошим почерком». До него это дошло, приглашения от нее не последовало, и через несколько лет после ее смерти он стал — сперва потихоньку и доверенным людям — говорить: «А все-таки в Ахматовой есть что-то гипертрофированное; такая Маргарита Алигер на троне Маргариты Наваррской».
Он, правда, рассказывал, что у него была с ней случайная встреча, на дорожке в Комарове, ему было пятнадцать, она шла с палкой и он, после растяжения на уроке физкультуры, с палкой, она остановилась и спросила, не Квашнин ли, попросила проводить. По дороге сказала про Гумилева то-то, про символистов и Серебряный век то-то, про Бродского, про Наймана, Бобышева и Рейна, про Виноградова, Еремина, Уфлянда, Кулле, про Красовицкого, Черткова, Хромова, про Горбовского, Агеева, Британишского, Кушнера, Сое нору, про Пазухина, Кривулина, Василькова и Лену Шварц. Что говорила про него, рассказывал сдержанно, в общих чертах, дескать, она очень внимательно следит именно за ними, кому сейчас шестнадцать-семнадцать, они — будущее, и такое, какое ей не с чем сопоставить. К тому времени, когда Б.Б. вернулся в Ленинград, интервью с Квашниным регулярно появлялись в газетах, он вспоминал о той встрече все больше: а не касалась ли она в разговоре Довлатова? Да, да, Довлатова. Сказала о нем вот что. О Веничке Ерофееве тоже, о Саше Соколове. О Пригове, она называла его Митя, он ведь был совсем мальчик тогда.