И, жалуясь в письме к А. Н. Бенуа (10 июля 1922 года) на то, что «вынужденное отшельничество уже становится положительно невыносимым», Кустодиев тут же делает ироническую приписку: «Скоро обрасту травой и отстану от „победоносно шествующего“, особенно „нового“ русского искусства и останусь в рядах самого провинциального провинциализма!»
Его глубоко возмущали всякие притязания той или иной художественной группировки на монопольное положение в искусстве, неизбежно оборачивавшееся стремлением провозгласить анафему «инакомыслящим».
И, может быть, еще потому он так пленился Шаляпиным в роли Еремки, что великий народный певец, как полагали и некоторые другие зрители этого спектакля, «противопоставляет свой артистизм, свои соки земли тому сектантскому, надуманному, иногда просто вздорному и, конечно, чуждому для самого духа творчества, что в те годы, казалось, было готово заполонить искусство».
Само название «футуризм» представлялось Кустодиеву нелепым: искусства будущего в настоящем быть не может! С еще большим возмущением говорил он о «ничевоках», щеголявших «принципиальной» бессодержательностью своего «творчества».
Еще в дореволюционную пору художник проделал насмешливый эксперимент: побился на пари с Добужинским, что за считанные часы напишет «образцовую» футуристическую картину, и отправил свою «Леду» за подписью Пуговкина на выставку «левых». Заразившись озорством приятеля, «создал» подобное произведение и Добужинский.
«…Приняли, — вспоминает сын „Пуговкина“, — причем сказали, что отцовская картина… будет гвоздем выставки.
Отец смеялся: „Вот какой Пуговкин! Орел!“… Отец, мать и Добужинский пошли на вернисаж. Обе картины висели на почетных местах. Кончилось это „трагически“. Обе картины экспонировались три дня, а затем были сняты и отправлены на нашу квартиру — каким-то образом были „разоблачены“ авторы и, конечно, понята ирония».
В начале двадцатых годов Кустодиев тоже порой подумывал о таких живописных «пародиях» на всяческие современные «выкрутасы».
Несмотря на то что Борис Михайлович давно был в весьма добрых отношениях с К. С. Петровым-Водкиным, он нередко схватывался с ним в жарких спорах, когда Кузьма Сергеевич принимался рассуждать о «правом» и «левом» искусстве и свысока оценивать своих «отсталых» коллег по «Миру искусства», в том числе и самого Кустодиева.
— Нет ни правого, ни левого искусства, оно — одно. Разве Рембрандт не наш? Разве ощутимы пролегающие между ним и нами триста лет? — негодовал Борис Михайлович.
В дневнике Воинова запечатлен целый ряд подобных стычек. «Кустодиев, — пишет он, например, в марте 1923 года, — сообщил о разговоре с Петровым-Водкиным, который рассказал о плане постановки пушкинского „Бориса Годунова“… Он сказал Кустодиеву: „Мы, знаешь ли, решили выявить всю грандиозность идеи в мировом масштабе… Келья, например, задумана грандиозно… Я ее закатываю во всю сцену!..“ — „Постой, — возразил Б[орис] М[ихайлович] (довольно, впрочем, робко), — ведь келья-то всегда бывает скромных размеров, маленькая“. Реплика раздражила Кузьму Сергеевича: „Ну, это чепуха! Это быт! Нам решительно наплевать, как там было на самом деле! Важна идея! Что в этой келье зарождаются грандиозные события, пишется история чрезвычайного значения… в „мировом масштабе“…“ На это Б[орис] М[ихайлович] вполне резонно заметил (уже не затрагивая больного вопроса о „быте“), что в грандиозной келье два действующих лица покажутся букашками и ничего грандиозного не получится…».
В монографии Воинова о Кустодиеве говорится о его нелюбви ко всяким художественным «теориям» и ироническом отношении к «теоретикам», которых он сравнивал с пушкинским Сальери. Из дневников же Воинова становится ясно, что в первую очередь эти полемические высказывания относятся как раз к Петрову-Водкину, теории которого, по твердому убеждению Бориса Михайловича, не только сбивали с пути истинного учившуюся у него молодежь, но и пагубно сказывались на его собственном творчестве.
При этом Кустодиев совсем не отрицал начисто все новые явления в искусстве. Восторженным гимном Сезанну звучит одно из его писем к Воинову. С интересом относился он к прозе Андрея Белого, к живописи Марка Шагала: «…убеждает!.. Ему веришь!» Недолюбливая Натана Альтмана, он из всех зарисовок В. И. Ленина лучшими считал сделанные им. Очень нравились ему гравюры А. И. Кравченко, рисунки Ю. Анненкова и В. Конашевича к детским книгам. «Какой талантливый художник, — сказал он, посмотрев в Большом драматическом театре „Фальстафа“ в оформлении Николая Акимова, — у него большое будущее!»