Олег Гаврилович удивленно цокнул и пошел. «Вот это да, – неожиданно вдохновился он, ударяя крест-накрест задними и передними копытами и высекая невидимые искры.
– Коней тут, поэмаэшь, понаставили, – продолжал бормотать в усы себе уборщик. – В поездах возют. А убирать-то кто за ними будет, Пушкин?
В метро Олег Гаврилович не попал. Или, как бы это сказать, попал наполовину. Загородка выскочила после передних плечевых ног и больно ударила с двух сторон под брюхо резиновыми держалками. Его вывели на свет божий и под узцы.
– Не х… коням в метро делать, – сказал невыспавшийся милиционер, давя в себе зевоту, а вместе с ней и просыпающийся здоровый инстинкт вдарить по этим огромным оранжево болтающимся ядрам.
„Да это ж конь, – однако почесал он сам себе в скрытом под фуражкой затылке. – А чего животного бить, если б человека“.
Фуражка поползла на лицо и чуть было не упала. Служитель порядка задрыгал руками и ногами и едва подхватил на лету ее кувыркающийся иссиня-серо-красный блин.
А Олег Гаврилович, хоть ему и чуть не наподдали по одному месту, продолжал вдохновляться: „Да, да – конем! Эх, вот если бы еще и до неба, если б еще и до звезд…“ И вздрогнул от тяжести. Так тяжело вдруг на него навалились четыре новых свежевыспавшихся милиционера. Но тогда он им в отместку снова стал опрятным господинчиком с пачкой зелененьких в нагрудном кармане („In God We Trust!“). Так что ебнувшимся с высоты коня на тротуар ментам от растерянности еще пришлось перед опрятным господинчиком и извиняться.
Первые дни, оставаясь дома один и вдохновленный открывшимися ему возможностями, он занимался изготовлением пластелиновых копий неприятных ему агентов жизни, раскрашивал, высунув язык, и с удовольствием всаживал иголочки. А потом бросался к телефону. Агенты, конечно же, помирали, кто сразу, внезапно отравившись сметаной, а кто дня через три, например, от гангрены лица, о чем скорбно и возвышенно сообщали их венценосные отпрыски. Заниматься с иголками и с пластелином было и радостно и поначалу даже как-то сладострастно. Р-раз! – и какого-нибудь там начальника очередной „небесной канцелярии“ вдруг бьет прямо в мозг искрящимся ослепительным параличом. И вот бедняга уже деревянно соскальзывает со стула, его не могут разогнуть и так и тащат, как раскладную заклинившую лестницу, на одних мизинцах, потому как застывший неприятно попахивает чем-то горелым и можно радостно сообразить, что, конечно же, говном, говном горелым! И додумать, что и гроб будет такой же – неправильной угловатой формы с тремя раструбами для рук, для жопы и для ног…
Через восемнадцать дней позвонил Пуринштейн:
– Чем ты там занимаешься?!
Пуринштейна Олег Гаврилович почему-то не трогал.
– А что такое? – осторожно спросил в свою очередь он, перебирая под столом копытами.
– Есть возможность крупно подзаработать. Ты как?
– Ну…
– Что, ну-у? Все резину тянешь! А тут начальники, позволю себе выразиться, как мухи мрут-с. Вакансии освобождаются. Игра крупная фортит-с! Играть надо. Давай ко мне срочно! Мне зам нужен, но свой, понимаешь? Это поначалу, а потом разделимся.
– Да, я…
– Ладно, ладно, Олежа. Быстрее! Ноги в руки и ко мне!
Олег Гаврилович бесшумно поцокал копытами и положил трубку. С минуту он сидел неподвижно. А потом вдруг взял иглу, длинную серебряную иглу, и… вонзил ее себе в сердце.
Андрей Бычков
Б.О.Г.
Так он и лежал в одном ботинке на кровати, так он и кричал: „Не хочу больше здесь жить! Лежать не хочу, стоять, сидеть! Есть не хочу! Работать-то уж и тем более! В гости не хочу ходить! Надоело все, оскомину набило! Одно и то же, одно и то же…“ А ему надо было всего-то навсего надеть второй носок и поверх свой старый ботинок и отправиться в гости к Пуринштейну, чтобы продолжить разговор о структуре, о том, как вставляться в структуру, как находить в ней пустые места и незаметно прорастать оттуда кристаллами, транслирующими порядок своей и только своей индивидуальности. И вдруг – бац! – истерика, ни с того, ни с сего. Вдруг – бац! – видение, что все одно и то же, годами, несмотря на капитализм, на интернет, на пятьсот каналов телевидения, одно и то же, и все такое же тягучее, тяжелое, однообразное, вроде бы вот что-то новое и вдруг сразу же и устаревает, и чем новей, тем быстрее устаревает падла, становится старомодным и банальным, как постмодернизм. Олег Гаврилович посмотрел на еще одну причуду двадцать первого века – бесшумную японскую кофемолку, подаренную на Новый год Пуринштейном, и вдруг понял: „Да потому что люди все те же – голова, две руки, подмышки, прыщи… и по-прежнему жужжат и жужжат об одном и том же, только на новый лад, все по-прежнему сравнивают, кто как живет, и если кому лучше, так это значит хуже, а если кому хуже, так это значит лучше, себе, разумеется“. И тогда уже Олег Гаврилович завопил во весь голос: „Не хочу больше тут, в этой жизни жить! Остопиздело все! Пошло все на хуй! Зачем я родился? Еб вашу мать!“ И вдруг что-то как ослепило изнутри, что-то как подуло через него, через Олега Гавриловича. Повеяло чем-то холодным таким, если не сказать, ледяным.
„А УМЕРЕТЬ ТУТ ХОЧЕШЬ?“ – вот как повеяло вдруг через Олега Гавриловича.
„Блядь, вот это мысль!.. Хочу ли я смерти? Мда-с… Смерти… Вот тут… на этой своей кроватке… в одном ботинке… с мыслями о Пуринштейне…“ Он замер, а потом медленно и яростно замычал, мотая головой из стороны в сторону и ударяя щеками по звенящей накрахмаленной простыне.
„А КАК ХОЧЕШЬ?“ – поддуло все то же, ледяное.
Олег Гаврилович замер, задумался: „Как? Ну… чисто теоретически, конечно, только чисто теоретически…“
„НАПРИМЕР. ЧТОБЫ МАШИНОЙ СБИЛО, ХОЧЕШЬ? ВОТ ТАК ВОТ ПОШЕЛ В ОДИН МУДАЦКИЙ МАГАЗИН ЗА СВОИМ МУДАЦКИМ ХЛЕБОМ, ЗА СВОИМ БЛЯДСКИМ МОЛОКОМ И – ХУЯК БАМПЕРОМ ПОД КОЛЕНКИ. ВЪЕБЕНИТЬСЯ В ВЕТРОВОЕ СТЕКЛО, ЧЕРЕЗ КРЫШУ, НА ХУЙ, ВЗВИТЬСЯ ВВЕРХ ФАЛДАМИ И… ЕБНУТЬСЯ, БЛЯДЬ, ТАК ВНИЗ ГОЛОВОЙ ОБ АСФАЛЬТ, ВХУЯЧИТЬСЯ, БЛЯДЬ… ХОЧЕШЬ?!“
Картина собственной смерти от удара машиной потрясла Олега Гавриловича. Он подскочил на кровати и бросился надевать второй носок и упаковывать ногу с полунапяленным впопыхах носком во второй ботинок.
„Да только где гарантии? – однако вступила в полемику с ледяной неизвестностью мысль. – Где, на хуй, гарантии, что сразу? – Олег Гаврилович трясущимися руками зашнуровывал шнурки. – Что не будешь потом доживать на больничной койке? Ссать под себя, срать… А они, эти гуманные лжецы будут капельницы тебе ставить? Живи, блядь, любая жизнь лучше всякой смерти. Даже табуретки, гортензии… Мы тебя спасли, мы тебя с того света вытащили, пятнадцать часов резали, обломки костей вынимали, жопу, понимаешь ли, твою то сшивали, а то расшивали! – Олег Гаврилович что есть силы дернул запутавшийся шнурок. – А зачем вы, блядь, меня оттуда доставали?! Чтобы я, сука, еще двадцать лет на больничной койке гнил? В ваш телевизор мудацкий смотрел, да разговоры о структуре поддерживал? На хуй, на хуй! Пошла в пизду ваша гуманность!“