Всю эту короткую ночь он не спал. О ней хотелось забыть, но она колыхалась где-то внизу и жалила десятками возбужденных человеческих глаз. Целую ночь решали, почему так плохо и так стыдно жить, и как нужно жить, чтобы не было стыдно.
Хотелось забыть, какие были жадные потные лица, и то плавные и пустые, то подобранные короткие слова, - и как кучи этих слов торопливо сбрасывались куда-то под откос, как мусор.
Мелькнул перстень на чьем-то вытянутом пальце, свалившаяся набок прическа, папироса в чьих-то зубах...
А солнце село на верхние сучья дубов и качалось, как цирковой акробат. Насухо старалось вытереть потную, почерневшую кору, на иззябшие листья дуло горячим, любопытно протискивалось вниз, на тропинку, закружившуюся между стволами.
Пахло солнцем. В густой, влажный запах земли врывался запах солнца, сухой и легкий, как перелет стрекоз над болотными купавами.
Купалось в росистом, синевато-зеленом золотисто-звонкое, точно натянутые струны, и из тела рвалось что-то такое же ему навстречу.
Ноги ставились на землю так длинно и крепко, будто прижимались, ласкаясь, и не хотели оторваться.
Вливалось внутрь что-то хмельное.
На реке - слышно было - хлопала плесом крупная рыба, как баба вальком.
В камышах сычало что-то. Их было так жестко видно из-за кустов, эти камыши - сизые, шершавые, с пухлыми султанами.
Низами мелькали вспугнутые Нарцисом черные дрозды и на сучьях вздергивали хвостами и сердито чокали. А Нарцис изумленно следил за ними яркими глазами, потом поджимался, каменел и, тихо оглянувшись на Бабаева и весь подавшись вперед, делал стойку.
Что-то кающееся, великопостное там, у людей, в эту ночь сменилось пасхальным, и председатель земской управы, говоривший длинную речь, так и закончил ее словами пасхальной песни: "Друг друга обымем! Рцем: братие! И ненавидящий ны простим!.."
Председатель был старый, морщинистый, с одним только, очень заметным черным волоском на совершенно лысой голове, и Бабаев слушал его, следил за широкими жестами и гибким станом и думал: "Поздно! Для тебя, старого, ведь это было бы уж поздно - зачем тебе?"
Было странно в этом большом зале, куда собрались крадучись и где опасливо смотрели на него, Бабаева; было волнисто от опасений, ожидания, нервного потирания рук.
Бабаев почувствовал, вспоминая, как подходила издалека легкая головная боль, даже не боль, а усталость, которую он чувствовал там, где говорили.
За председателем говорил скуластый, подстриженный в кружок рабочий о цепях труда, о гнете капитала, вставлял непонятные книжные слова, заикался, путался и звучно стучал кулаком по ладони.
Говорил о войне, еще неоконченной, о неизбывном позоре и расплате какой-то тонкий, как тростинка, студент, говорил, что нужно жалеть, нужно бояться... Голос у него был зыбкий, дрожащий, как оконная занавеска при ветре.
А за ним низенькая, лохматенькая школьная учительница в темном пенсне убеждала, что жизнь должна быть прекрасна - приземистая, угловатая, безмужняя, требовала какой-то красоты в жизни.
Потом выходили еще кто-то - Бабаев не разглядел, кто - и звали свободу.
Пахло духами, потом, табачным дымом... От двух ламп по стенам крошились желтые пляшущие пятна, какие-то мелкие, душные...
Туман безжизненно и сине повис, как дым, на том берегу, зацепившись за лесные верхушки, а внизу под ним что-то растопилось, осветлело. Солнце прокралось сквозь частокол дубов, позолотило осоку мимоходом, засверкало на мокрой коряге, какую-то веселую чешую натянуло на плесень коры вблизи, звучно христосовалось, смешливое, с застенчивыми серыми лесными колокольчиками, безжалостно находя их у самых корней. Захлестнуло все, продырявило все ограды.
Заяснилась шерсть у Нарциса. Пятно его впереди стало легче, подбористей. Бежал мягкими изгибами, деловито выпугивал пеночек, варакушей и синиц, бегло смотрел им вслед и шарил дальше.
Где-то махрово ворковала горлинка - где-нибудь на сухом сучке. Бабаев ясно представил этот сучок на верхушке граба, острый, пегий, с облупившейся корой, а от него откатывалось воркование, как тонкие колесики, окрашенные в синий цвет.
Справа, внизу, густая и буйная вихрасто пыжилась зелень папоротников и лесного бурьяна.
По какой-то осязаемой, живой и упругой силе шагали ноги, и хотелось шагать все глубже и дальше, уже не по земле, а в самой земле, где таинственно сплетались корни и пили земные соки.
II
На широкой лесной луговине, где скосили недавно траву, где пахло клубникой, протоптал кто-то тропинку к реке. Вдоль ее, как толстые купчихи за прилавком, чинно сидели копны.
Высоко стало и просторно, и совсем не прежнее, свежее нахлынуло и стало вровень.
Хорошо было, что нигде не было людей: от этого казалось все вдумчивым, белым. Тоненькие, нежные, вдоль опушки затолпились какие-то частые молодые деревья. Нарцис кружил между копнами размеренным бегом, как неторопливый сыщик.
Яркая кайма сверкнула изгибами на реке ближе к тому берегу, теплая какая-то, точно плавили там свинец.
Туман поднялся, но тихенький сонливый пар все еще пушился над водой, точно река дышала.
Бабаев подошел к самому берегу, снял ружье. Пара чирят пролетела где-то очень далеко. Он приложился срыву, бесцельно выстрелил в их сторону в воздух, прислушался к лесному эху. Нарцис беспокойно запрыгал около, тупо оглянулся кругом, удивленно спросил его глазами, подняв брови; опрометью бросился вдруг вдоль берега - пропал в кустах. Где-то далеко кругло, до боли громко залаял.
Тихая река внизу думала о чем-то. Берег был не обрывистый, песчаный. Бабаев попробовал воду рукою - точно окунул ее в ворох только что обмолоченной ржи на току, на солнцепеке. Не спеша, снял высокие сапоги, куртку, рубаху.
В мягкой, теплой и густой, как парное молоко, воде они купались вдвоем с Нарцисом. Бабаев плыл вразмашку, далеко загребая руками, а Нарцис часто перебирал лапами, фыркал, делал строгие глаза, вылезающие из орбит.
- Гоп-гоп-гоп! - смешливо кричал ему Бабаев, отплывая.
Нарцис догонял, вытянув морду, прижав уши, извиваясь, как черная змея, обнимал его лапами, царапал когтями, тихо визжа. Глаза были чуть испуганные, яркие.
В мягкой воде чувствовал Бабаев все свое тело, молодое, цельное, гибкое. Он был одно это тело: не думал; думало оно: посылало вперед руки - и руки сами, шутя, хлопали ладонью по воде, прежде чем прорезать ее упруго, отталкивалось ногами сзади, размеренно дышало. В воде отражались лес, и небо, и солнце, и он был в них, в середине, весь родной этим красочным струящимся пятнам, поцелуям лучей и взмаху неба, весь солнце, вода, лес, весь недосказанное и смутное и в то же время понятное и простое.
Вода была такая любовно-теплая, как ласка старенькой матери, плачущей от радости свиданья, а лес с берега, тоже старый, тихо подмигивал, лукавый, выгребая из неба синеву и солнце и хороня их внизу, в кустах у корней.
Мелькнули на миг крикливые люди в душном зале, затолпились, стукнулись головами, пропали.
- Фрр, - шумно отряхнулся доплывший до берега Нарцис. Мускулистая, мокрая спина ярко сверкнула, изогнувшись; отбежал пять-шесть шагов, еще раз отряхнулся, зевнул, вопросительно поглядел на Бабаева, юркнул в кусты.
Бабаев встал на мелком, по пояс, месте, попробовал встряхнуться так же просто, по-животному, как Нарцис, и не мог так шумно и ловко. Улыбнулся, подумал: "Должно быть, умел когда-то - теперь забыл". Показалось вдруг сразу ясным, что когда-то умел, когда-то неутомимо бегал, плавал, вдыхал лесные запахи, понимал язык солнца - теперь устал и забыл.