Выбрать главу

- Встаньте, я посмотрю!

Все так же невнятно улыбаясь, она встала, обдернула рукою кофточку и сказала:

- Спереди шов - видите? - вдоль платья. Это такая мода... Сначала кажется странно...

- Нет, ничего! - сказал Бабаев. - Красиво.

И когда сказал это, то подумал, что ему все равно, какое это платье, и не нужно было ничего говорить о нем. Потом как-то неожиданно показалось вдруг, что все равно - ночь за окнами или день, весна или осень.

- Кто эта старуха? - кивнул он головой на портрет на стене.

- Это? - Она осмотрела еще раз свое платье и ответила: - Это моя мать... А рисовал, знаете, кто? Муж.

- Разве он рисует?

- Рисовал когда-то... потом бросил. Он как-то так незаметно все бросил, а начинал много... Какой же он нудный человек! Вот только теперь, когда его нет, - видно, какой нудный! Сегодня я опять получила от него письмо.

- Когда сегодня? - спросил Бабаев.

- После обеда... Пишет, скоро приедет.

И опять, в сотый раз, Бабаев представил Железняка. Здесь, в комнате, где Железняк был и оставался хозяином, он представил его яснее: четко обрезанный лоб, скулы, худое лицо, упрямый подбородок, небольшие, почему-то плохо растущие усы, отчего лицо казалось моложавым; складки около серых глаз. Ясно представлял, как он пройдется по этой комнате из ближнего угла в дальний, по правилам, - потому что он все делал по правилам, - повернется там на правом каблуке и левом носке и, обязательно с левой ноги сделав первый шаг, пойдет в ближний угол.

Руки он будет держать немного вперед. Шаги у него будут точные, громкие и где-нибудь на этажерке от них будут мелко дрожать пепельница, раковина или игрушечная статуэтка.

- Дают ему эшелон больных, - добавила Римма Николаевна, - он и приедет с ним... Теперь, может быть, уже выехал... Хотя телеграфировать должен, значит еще там пока... Как скучно это! Если бы кто-нибудь знал, как скучно!

Римма Николаевна стояла, заложив руки за голову, и Бабаев думал: "Этого не нужно... Нужно быть проще..."

- Приедет - и опять будете вместе пить чай с вареньем! - сказал он улыбнувшись.

- И опять буду пить чай с вареньем... - медленно наклонила она голову, глядя не на него, а куда-то в середину стола, где искрился розовый блик на винной бутылке.

Это были уже простые слова, и Бабаеву почему-то стало страшно.

Комната была тихая с молчаливой большой лампой. На обнаженных локтях Риммы Николаевны от зеленого платья и молчаливого света легли и застыли совсем мертвые пятна. Холодным показалось все, что было кругом от потолка до пола. И ощущение той теплоты, которую носил в себе весь этот день Бабаев, начало вянуть - оседало как-то, как пена вдруг начинает оседать в пивном стакане, и становится ясным, что это - просто смешное кружево из пустоты.

Тогда Бабаев поднялся, подошел к ней осторожно сбоку, заглянул в глаза.

- Вы хотели сказать мне сегодня что-то "все", Римма Николаевна... Вы скажете? - спросил он тихо.

Глаза Риммы Николаевны теперь он видел яснее, чем днем; тогда они заслонялись чем-то: солнцем, падучими листьями, переливами теплой желтизны; теперь они были одни, два окна куда-то в нее, вглубь; и Бабаев на шаг от нее, вытянув вперед голову, с детской верой в какое-то чудо вплотную подошел своими глазами к этим глазам и ждал. Где-то за ними скрывалось сложное и огромное - человеческая душа, целый мир, но больше, чем мир, потому что в ней он обрызган еще живыми слезами и согрет радостью. Где-то здесь, за двумя яркими окнами, близко и так же далеко, как далеки звезды, струится что-то свое, чего ни у кого нет; отовсюду протянулись нити и здесь свились в какой-то свой клубок. Этот клубок начнет распускаться вот теперь - как? - не знал Бабаев, но в это верил, потому что хотел верить.

- Я забыла, что я хотела сказать! - вдруг усмехнулась она, так что совсем сузились глаза, оставив две тонких светящихся полоски, и лицо как-то до боли неприятно всколыхнулось все, показало щеки, зубы, обозначило резкую линию носа, морщинки от глаз к вискам.

- Зачем вы это? Не надо! - испугался Бабаев.

Локти увидел близко от себя, округлые с проступившими пятнышками, как бывает от холода, и над ними темную, как зеленый мох, бархатную оторочку рукавов. Кивнул на них глазами и добавил:

- И этого не надо.

Она поняла, опустила руки; даже отшатнулась тихо, как показалось Бабаеву. И опять остепенила лицо.

- Я хотела сказать вам...

- Тебе, - поправил Бабаев.

- Тебе, - согласилась она. - Хотела сказать тебе, что я к тебе привыкла.

- Я это знаю, - сказал Бабаев.

Он знал также, что теперь у него лицо чуть побледнело, брови сжались.

- Ну, вот... Это и все, что я хотела сказать!

По-детски качнула головой и отвернулась.

- Нет! - испуганно почти крикнул Бабаев. - Это не все! Какое же это все? Что ты ко мне привыкла - я ведь знал это, потому что и я привык. Это не то и не все...

- Что же "все"? - спросила она и ждала ответа. Но Бабаев не знал. Он чувствовал только, что недавнее большое и теплое от него уходит. Опять подымается усталость, но усталость одинокая и злая, ночная усталость, когда тело давит, а мысли нет.

Под высокими бровями у нее зеленели тени, но глаза были светлые, насквозь видные и пустые, и Бабаеву казалось уже, что сейчас же за ними темно, обрыв, нет даже шагу пространства, что "все" ее лежит где-то здесь неглубоко, под скользкой кожей, и как-то немного этого "всего", и зачем оно?

Но робко и тихо он взял ее руку, где она тоньше, около самой кисти, нагнулся к ней, к самому лицу, вспомнил, как отдавал ей себя на кладбище днем и как это было радостно и легко, вобрал в себя запах ее волос и повторил просительно и мягко, как ласкающийся ребенок:

- Скажи что-нибудь еще! О чем-нибудь!

- Ты совсем, как Митя! - улыбнулась Римма Николаевна. - И говоришь так же... Правда, правда...

- Ну, расскажи о Мите... - подхватил Бабаев. - Это фабрикант ангельских крыльев?

- Что же о нем говорить? Умер уже Митя.

- Умер?.. Да ведь он счастливый был?

- Не знаю... Стал чахнуть и умер.

- А отец?

- Что отец? Отец жив... Недавно был здесь, то есть не так и недавно, еще при муже. Отец у меня еще крепкий. Необыкновенно высокий, знаешь! Страшно высокий! В какой угодно толпе на голову выше всех... Я другого такого и не видела, а он говорил, что видел. И вот, должно быть, смешно! Привык уж, что все под ним, внизу, и вдруг чьи-то глаза вровень со своими... Так и называет его своим тезкой... Не помню уж, где он его видел.

- Ну вот, нашла же, что сказать! - укоризненно улыбнулся Бабаев и подумал: "Хотя это совсем не то".

- И отлично! - сказала она. - Выпьем вина и сядем на диван... Надоело стоять.

Они опять чокнулись стаканами с разным вином, и опять у нее на верхней губе обозначилась грязновато-лиловая полоска.

Она полулегла на диване, подобрав ноги, и Бабаев ощущал коленом острые каблуки ее башмаков, и это ощущение почему-то было неприятно.

Показалось, что и глаза у нее стали мальчишески наглыми.

- А помнишь? Ты должна помнить, - это ты в детстве видела, - на глухой крапиве такие маленькие зеленые жучки, как изумрудины? - спросил Бабаев.

Она подумала, покачала головой.

- Нет, не помню... И глухой крапивы не помню.

- Как же не помнишь? Лохматая такая, белая, четырехгранная... Пахнет... - изумленно глядя на нее, объяснял Бабаев.

- Простую крапиву знаю, а глухую нет! - улыбнулась она. - Почему она глухая?

Бабаеву почему-то показалось не то обидным, не то страшным, что вот рядом с ним сидит кто-то, кого он считает близким, и не знает глухой крапивы.

- На огуречной траве они тоже бывают, - вопросительно посмотрел на нее он.

- И огуречной травы не знаю! - уже засмеялась она и так все время глядела на него наклонившимися насмешливыми глазами.

Бабаев захотел представить что-то из ее жизни вот здесь, в этой комнате, и вспомнил о денщике.