На Гудкове мундир зеленый от времени. Пояс с бляхой. Рука широкая в кисти, темная от загара.
Обыкновенно он сидит на скамейке около калитки, курит и сплевывает. Тогда на нем жилет поверх красной рубахи, и у него знающий и уверенный вид, ленивый, как у приземистых домов окраины. Тогда к нему подходит длинноволосый худой Илья Матвеич из соседнего дома, немного тронутый, с тетрадочкой в руках. Гудков зовет его писателем, смеется над ним, снисходительно хлопает по плечу. Илья Матвеич садится рядом с ним, заглядывает, изогнувшись, в его знающие глаза своими ищущими глазами и слушает.
Гудков любит говорить, когда его слушает Илья Матвеич. Он говорит о солдатском супе, в котором "собачьи уши полоскать жалко", о том, как приходится помогать хозяйке за спасибо, а у него "от спасиба карманы рвутся"; говорит о парадах, тужурках, бомбах и упорно зовет их "апаратами", "ажурками", "бломбами". Илья Матвеич, отвернувшись и съежившись, вписывает его слова в тетрадку.
Теперь в Гудкове в середине горит что-то и проблескивает сквозь глаза и губы. Во весь рост встал кто-то веселый с широким ртом.
- А они потом как арештантов повыпускали, по городу с флаками пошли... Смехота!
Он глядит на Бабаева и смеется. Прежде не смеялся так открыто, случилось что-то за его спиною, что дало ему право. И черепки на полу он отодвинул к стене ногой в пыльном сапоге, не спросив даже, отчего черепки, не нагнувшись.
- Говорят люди, еврейские лавки пойдут бить... Не иначе... Там такое закрутило - ого-го! Не иначе теперь, как лавки бить!
Вид у него приземистый и земной, весь земной, начиная от огромных пыльных сапог и кончая круглой стриженой головой. Точно не было деревянного пола, окрашенного желтой краской, или если и был он, то сквозь него хлестнула волной земля и выбросила на поверхность его, Гудкова. Внезапно родившись из земли, он и был такой возбужденный и веселый.
Нарцис вдруг залаял за окном.
- Убери как следует! Чего стоишь хамом?! - визгнул Бабаев, и шея у него покраснела.
Посмотрел за окно, на куст шиповника и надел шинель и фуражку.
Когда он выходил на улицу, шедший сзади его Гудков насмешливо улыбался.
Из соседнего окна более резкий, чем из-за стены, вырвался и кружился около Бабаева крик ребенка.
Выглянула бледная голова в платке, с синими кругами около глаз.
Звякнула защелка калитки в два приема - отворила и заперла, и широкий лучистый день проглотил Бабаева.
IV
Красный флаг вился над воротами одного дома, а над воротами другого черный.
Где-то далеко что-то пели, какую-то странную песню, какой никогда раньше не слышал Бабаев... Маленький черномазый мальчонка стоял на скамейке, кричал "ура" и хлопал в ладоши - совсем маленький, лет четырех, в голубой курточке.
Потом попались два семинариста в тужурках с малиновыми кантами. Лица у обоих были бледные, радостные, и они дерзко бросили их в глаза Бабаеву, как две искры.
На тополях вдоль тротуара, огненно-желтые на синем, пылали листья, а пыль вдали, поднятая извозчиком, развернулась и падала, колыхаясь, как розовая вуаль.
Бабаев припоминал и не мог припомнить, чтобы когда-нибудь видел розовую пыль, и уже казалось ему, что та улица, по которой он ходил тысячу раз, не та улица, а другая, не те дома, не так окрашены крыши.
Каждый день два раза, иногда четыре, он проходил мимо огромного строящегося здания суда и никогда не видел около него этого забора из сосновых досок, а за ним кучи щебня. Но помнил, что высоко на лесах торчали красные пятна рабочих и пели тягучее.
Теперь дом притаился за лесами и молчал, а от него в улицу поспешно бежали широкие рыжебородые, на бегу натягивая рваные пиджаки и мелькая выбеленными сапогами.
Молодой песик на тонких ногах поворачивал в сторону узкую морду, подскакивал на месте, тревожно взмахивал висячими ушами и не знал, что делать - лаять, бежать во двор, мчаться по улице.
- Поздравляю! - дурашливо-громко сказал ему кто-то седой, в измятой шляпе, нагнулся и поцеловал между ушами.
Песик взвизгнул, отскочил и завилял хвостом.
На углу четко чернели какие-то люди - молодые, старые, каких раньше не встречал Бабаев. Кто-то читал вслух, вздрагивала в худой руке длинная белая бумажка. Слов не было слышно, но почему-то чудилось, что и слова эти были какие-то новые слова, как бывают слова, свитые из солнечного блеска почками верб. Новое бывает в жизни только весною, и потому казалось, что теперь не осень, а весна, и по улицам вот сейчас должны побежать ручьи с детскими корабликами из бумаги, а небо должно быть сплошь из жаворонков, а потому звонкое.
Но небо оставалось высоким и тихим, звонкой была земля.
Еще толпа... Говорит кто-то черный, кругло взмахивая руками; бросается в глаза линия крупного сухого подбородка.
Около ворот на тротуарах, во всю длину улицы, сколько видит глаз, люди. От них улица кажется шире, а дома уже, точно кто-то сплюснул эти дома и выдавил из них людей, как арбузные зерна.
Бабаев шел широкими встревоженными шагами, по привычке вытягивая носки, и чем больше встречал людей, тем быстрее куда-то шел. Люди хлестали его по лицу своими лицами, и он старался глядеть прямо перед собою и выше, чтобы не видеть людей.
Круглилась высоко в воздухе соборная колокольня, а под ней мостились изгибистые дома. Насторожились, приподняли крыши. Блестели сухими любопытными зрачками окон, вытянув вперед щупальцы водосточных труб.
Где-то вблизи шла и пела толпа. Пела - этого никогда не слышал Бабаев. Нельзя было разобрать слов, но они и не нужны были. Без слов, тугие от смысла, долетали и бились в стены домов широкоглазые звуки, звуки, как цветочные корзины или удары лучей.
Они не были бесцветными - они окрашивали все в глазах Бабаева в какой-то мутный, розовато-опаловый цвет, и уже покрылась ими и стала совсем тонкой и зыбкой соборная колокольня. Стены домов тоже ушли куда-то, оставались только окна, открытые и черные. Кто-то впереди взмахнул руками. Чья-то подброшенная высоко фуражка перевернулась в воздухе и колесом упала вниз. Потом еще поднялись чьи-то руки. Кричали что-то. Казалось, с пальцев, из-под ногтей слетали крики - такие они были острые, странные. Крики сильней. Шире распахнулись окна; и вдруг красно стало в глазах от флагов, хлынувших на улицу.
Толпа выступала из-за поворота и пела.
Впереди шли женщины, девушки в белых платьях, с красными цветами на груди. Несли знамена. Эти знамена были на тонких древках с надписями: "Свобода", "Слава труду", "Слава павшим борцам за свободу"... Это шла свобода. Свободе пели гимны. Свобода колыхала знамена и флаги.
Реяли лица, как спелые колосья. Много, густо, точно двигалось облако.
Вышли мы все из народа,
Дети семьи трудовой
"Равенство, братство, свобода"
Вот наш девиз боевой,
расслышал Бабаев.
Прямо в лицо ему пел это вместе с другими реалист, тонкий, невысокий, с горячими радостными глазами. Голос был молодой, но сильный. Бросился в глаза широкий кадык на белой шее. Кто-то чернобородый, приземистый, степенный, чувствовал себя только что родившимся на свет, а за ним тоже светлый, старый кричал: "Долой самодержавие!", и по сетчатому лицу текли слезы. Пели камни мостовой и стены. Пели красные флаги. Люди казались звуками.
Двигались, как лавина, захватывая кучки на тротуарах.
- Долой полицию! - крикнул кто-то во всю силу легких.
- Долой войско! - захохотал кто-то в лицо Бабаеву.
Бабаев прислонился к стене. Мимо него дальше и дальше шли, сколько - он не мог сосчитать.
Девочки в соломенных шляпках, с распущенными по плечам волосами, такие хрупкие, как снежинки. Шли и таяли. Откуда они? Обволакивал их глазами казались сказкой.