Но в том же году появилась в журнале „Телескоп“ статья Белинского под таким же названием – „Стихотворения Бенедиктова“, во всем противоположная статье Шевырева.
Если Шевырев охарактеризовал Бенедиктова как поэта-мыслителя, то Белинский называл его „фразером“ и отказывался признать в нем какие-либо права на философичность в поэзии.
„Обращаюсь к мысли, – пишет Белинский. – Я решительно нигде не нахожу ее у Бенедиктова. Что такое мысль в поэзии?… Сочинение может быть с мыслью, но без чувства, и в таком случае есть ли в нем поэзия?“
„У него нельзя отнять талант стихотворца, – продолжает Белинский, – но он не поэт. Читая его стихотворения, очень ясно видишь, как они деланы…“
Белинский указал на стихотворение „Всадница“, где, по его мнению, особенно заметно „решительное отсутствие всякого вкуса“. В стихотворении „Всадница“ действительно „сугубая проза“ одерживает верх над „сугубой поэзией“, создавая ощущение чего-то безвкусного и аляповатого:
Эта Матильда прямо погубила Бенедиктова. Пример, приведенный Белинским, был убийственным, убедительным.
Между Шевыревым и Белинским произошла дуэль, а убит был Бенедиктов. После скандала, разразившегося над ним в 30-е годы, он в течение двадцати лет почти ничего не писал и не печатал. Однажды он написал в альбом одной из своих почитательниц:
Так это навсегда и осталось. Не то чтобы Шевырев был не прав и не то чтобы Белинский был во всем прав. Но Бенедиктов был увенчан „сомнительным венцом“.
Хотя отзвуки его лиры можно услышать и в стихах Лермонтова и в поэзии Северянина».
«Опять пошли пиры, Полежаев ушел из казармы, пропил все, даже шинель, был возвращен в полк, судим и наказан: его провели сквозь строй. Умирал в госпитале. На смертном одре узнал, что произведен в ротмистры: можно было уходить в отставку – и он умер».
Он всегда внезапно взмахивал рукой «Ну… Прощайте!», неловко поворачивался и брал палку, зацепленную за спинку стула, спускался с кафедры, как со сцены, и уходил по коридору и налево забирать пальто, студенты хлопали в ладоши уходящей спине. «Он же у нас артист!» – весело сказала Майя Михайловна. Он был певец, «человек, промышляющий голосом», я оставлял его одного за пять минут до начала лекции, казалось, за это время Бабаев поднимается на какую-то огромную высоту и остается на ней с первого шага на кафедру, когда он в полном молчании писал на доске три-четыре названия разделов лекции, словно заполнял театральную программку. В его голосе не было актерства, он не рассчитывал шаги, движения его были экономны. Странно слышалось после лекций Бабаева безнадежное: «Пушкин был…».
Бабаев по обязанности принимал экзамены. Мучительные дни. Изнурительное прислушивание полуглухого к бормотанию идиотов. Выставление оценок. Роспись в зачетке. Бабаев пел кому? – своим героям, на экзамен строем топали те, кому приходилось покоряться учебному плану и слушать, такие, как я, или немного лучше. Я, уже окончив университет, иногда напрашивался посидеть рядом. Зачем? Я собирался когда-то написать о «лучшем лекторе», значит, должен «собирать материал», повидать его разным. Присоединялось немало жалких соображений: поглазеть на девушек с начальственной высоты, насладиться, как жалко трепещет чужая душа, покорная чужой силе (и моей! я ведь сижу по ту сторону стола, где власть), словно моя душа, ведь, читая вопросы билета, слушая вопросы Бабаева, я представлял: а что бы я? на этом самом месте? – и все метания и прыжки, ужас и мелкие надежды, и надуванье щек жертв – все это мое, чувствовалось остро и полностью – услышав какую-то особенную глупость, Эдуард Григорьевич поворачивался ко мне, словно за поддержкой, я сокрушенно поднимал брови, качал башкой и вздыхал: нд-а-а… – на мгновение холодея: а ну как скажет он сейчас – Александр Михайлович, покажите-ка, как надо ответить на этот вопрос, или сам запнется на какой-то ступеньке и попросит: подскажите мне поскорей год написания «Руслана и Людмилы».
«Я их пугаю поначалу. Катятся у меня, как с горки, – мы выходили погулять по коридорам, давая возможность списать, – люблю студента слушающего. Но его боюсь. Боюсь встречи с ним на экзамене. Ужас перед студентом. Ведь придется с ним еще разговаривать. Даже не знаю, о чем спросить… Студенты записывают на лекции только то, что знают. Говоришь новое – просто изумленно смотрят… Сдать экзамен по русской литературе невозможно, а побеседовать можно. Нельзя ни перед кем на брюхе лежать. А то о Достоевском говорят, как о секретаре Союза писателей. А есть простые пути. Надо говорить то, что понимаешь. Просто встать и открыть окно. Не двигать по пути мебель, не спотыкаться о стулья, не бить горшки».
Еще он сказал то, во что я не поверил: «Плохой студент всегда на экзамене суетится, ищет учебник, роется под столом в шпаргалках. Этот чаще всего хочет обмануть. Средний – волнуется, я вижу, что пытается он обдумать свой ответ, но мало у него „золотого запаса“ – значит, прошел со мной не весь путь. А хороший никогда не суетится, и сразу я вижу, что этот человек прошел со мной до конца…» – в существование последних я не верю. Я почуял: правда, да, так – когда Бабаев усмехнулся про одного: «К моим лекциям относится с таким уважением, что при ответе их не использует».
Экзамены он принимал с достоинством.
Два раза в году Бабаеву безжалостно показывали, кто ему аплодирует и что запоминают по свежим следам (нетрудно представить, что останется в памяти через год), священнику приходилось по жаре тащиться на рынок, актер, не смывая грима, выходил к публике и подсаживался за ближайший столик, «Они отвечают как в игре „Поле чудес“: я не знаю, но попробую ответить», – он рукой, как козырьком, прикрывал глаза и слушал-слушал-слушал:
«Ну, Мефистофель просто ответил ему, ну, говорит ему…»
«Аракчеев был жестокий…»
«В его творчестве имеют место элегии, идиллии».
«Пушкин не знал народа. То есть Годунов».
«Ломоносов окончил МГУ».
«Стал литературным и политическим реакционером – стал приближенным царя».
«Мама Батюшкова сошла с ума и умерла».
«Поэзия глубоко проникнута трагическим и вольнолюбивым характером».
«Герои басни не такие уж животные».
«Да, у Толстого очень длинные предложения».
«По понятным причинам, Лермонтов…» Бабаев мертвечины не пропускал: «По каким?». И страшная пауза.
Кончалось почти одинаково: «Ну, братец, ты совсем ничего не знаешь, поставлю тебе „четверку“». Отдавал зачетку: «Помните, что вы в долгу перед русской литературой». И уже много пройдя нашим маршрутом (Большая Никитская, налево в переулок за консерваторию, еще налево мимо пожарной части и ГИТИСа), он жалобно показал руками, глядя куда-то вверх, как судостроитель на скелеты кораблей, остовы дирижаблей, железо, словно обойдя какую-то стройку: «Духоподъемность, водоизмещение малое!».
Экзамены Бабаева отличались от экзаменов других преподавателей факультета журналистики Московского государственного университета имени Ломоносова только одним – Эдуард Григорьевич требовал: студент должен выучить одно стихотворение русского поэта и на экзамене прочесть. Это единственное, что не спишешь со шпаргалки. На прямой вопрос: ну, что прочтете?! – студент выдавливал, к примеру: «Пророк» знаю наизусть. На тему «поэт и общество», «О самоубийстве знаю – „Не дай мне Бог сойти с ума“», обязательно запинался посреди заученного и жалобно повторял последнюю уцелевшую в памяти строку, какую-нибудь там: «Не найти тебе нигде горемычную меня» – трижды, словно забрасывал удочку в воду, надеясь как магнитом подцепить оставшееся – Бабаев не выдерживал, подхватывал и допевал до конца, преображаясь в героя, героиню, лисицу: