Доктор, меня все игнорируют. Следующий, пожалуйста.
А на сцене появляется синий цвет.
Аристарх выглядит здоровым и спокойным. Это сколько ж времени он тут находится? Такие раны в три дня не затягиваются. Синий человек улыбается мне и говорит:
— Здравствуй, Григорий.
Я молча киваю в ответ. Ничего хорошего я от него не жду. С какой стати? Все, с кем я сегодня здоровался, топили меня. Так что…
— Что вы можете сказать по данному вопросу, товарищ?
Аристарх в затруднении чешет средним пальцем переносицу.
— Ну-у… даже не знаю, с чего начать.
— Не волнуйся, — говорит черепаха.
— Да я не волнуюсь. Чего тут волноваться-то. Просто странно всё как-то, — улыбается Аристарх, и тотчас лицо его делается серьёзным. Он молчит недолго, а потом говорит твёрдо:
— Он может жертвовать главным ради второстепенного.
— То есть? — удивляется председатель.
Что-то я сейчас услышу, что-то такое, очень для меня неприятное.
— Я же ему даже не товарищ. Так…, — щелкает он пальцами, — случайный попутчик. На его месте я бы не стал рисковать из-за себя. Особенно в его положении.
— Так ты это про своё ранение, — говорит догадливый Лю. При этом хлопает рукой по столу и показывает указательным пальцем этой же руки на Аристарха.
Шикарный жест.
— Это хорошо, это ценное показание, — говорит председатель, и удовлетворённая улыбка искажает его лицо. Именно искажает, поскольку неуместна она на этом лице.
— Да, — говорит черепаха и закрывает глаза.
— Пожалуй, — говорит Лю, теребя мочку уха.
Я понимаю, к чему они все клонят. Я плохой отец — вот что хотят они доказать. Не знаю, как они договорились со всеми, но как-то вот сговорились и теперь хотят отнять у меня сына. Может быть, он действительно очень им нужен, может быть от этого и в самом деле зависит что-то очень важное, но ведь я — отец, и сын мой меня любит, я это точно знаю, он скучает (скучал, поправляю я себя), когда меня нет, он любит взобраться ко мне на колени и смотреть телевизор, я гуляю с ним, я играю с ним, я учу его разным стишкам, говорю ему: если кто-то в садике тебя обижает, дай сдачи; смотри, сына, самолёт; спрашиваю — ты угостишь маму? мы вместе рисуем, я помогаю ему собирать игрушки, это что, всё это, это как же — не в счёт?!
Ну и что, говорит черепаха, любовью ничего нельзя оправдать, любовь — это, конечно, прекрасно, но ведь вы любовью всякую мерзость готовы прикрыть... Это ведь даже не зло во имя добра, это хуже гораздо, все эти «я лучше знаю, что тебе нужно, сынок»… Вот и братья ваши любимые, сказал бармен, о том же говорят — мать говорит: думай, как я, и это уже преступление, и притом весьма тяжкое, добавлю от себя, почти как трусость.
Может быть, вполне может быть, но ведь на этом всё держится, вся эта немыслимой длины цепочка, которая тянется из доисторической тьмы к свету, и каждый… ну почти каждый стоит на плечах своего отца, и поэтому видит чуть дальше и может чуть больше.
Дальше ли, усмехается бармен. К свету ли, говорит черепаха.
Но всё равно, упрямо говорю я, работает ведь схема, а как ещё я идеи свои сыну передам, и вообще, зачем от добра добра искать. Не мной придумано: лучшее — враг хорошего. Здорово, говорит Лю, как ты сказал, лучшее — враг хорошего? Это надо запомнить.
Знаешь, говорит черепаха, уж поверь мне — старой-престарой черепахе. Уж кто-кто, а я видала всякое… Пока земля была плоская, фыркает кто-то за столиком. Бог с ними с идеями, вы же ведь не идеи передаёте, а убеждения свои затвердевшие, закалённые своим кривым житейским опытом убеждения.
А если это поможет ему выжить, говорю я невесело. Это ведь не простая наука — выживать, если кто-то подскажет, как поступать, когда сдачи дать, как с девочкой познакомиться, ему же легче будет, ведь правда? Выживать — вот оно это слово, господи, да когда же вы, наконец, начнёте жить, а не выживать, что вы всё время выживаете и не живёте, сказал бармен. Да, что вы говорите, вам видать не приходилось девочек-малолеточек из петли вытаскивать, как другу моему, фельдшеру скорой помощи, несчастная любовь прости господи, и ведь некому было их остановить, никто ведь им не показал, какая жизнь замечательная штука, и всего-то в ней полно, и радостей и горестей, и этим-то она и прекрасна, и всё будет в вашей жизни, девочки… Да, покорно согласился бармен, не приходилось. А как меня по малолетке прессовали, продолжал я, вам не доводилось жить на Шишковке? Это сейчас смешно и глупо, а пацану — трагедия из трагедий, и подумать даже не мог рассказать родителям.
Тебе было очень плохо, сынок? Да, папа…Так что же ты мне ничего не сказал? Не знаю, папа…
Я открыл глаза.
Бармен смотрел на меня, и тысячелетняя скорбь дрожала в его глазах. Черепаха лежала на столе, изредка помаргивая своими сонными глазками. Тихо постукивал ложечкой Лю, мешая чай. Что-то шептал, склонив голову к своей симпатичной соседке, поэт, и та тихонько смеялась в ответ, прикрывая рот ладошкой.