Марья грузно опустилась на стул. Ее большие сильные и беспокойные руки безвольно поникли.
Клавдия, давшая себе зарок никому не говорить правду о поездке к дочери, не выдержала и рассказала все, что пережила и передумала за последние дни. Только почему-то умолчала о своем разговоре с Матвеем, о том, как он приходил к ней, а она не отозвалась. Хотя случись у нее с Матвеем все по-другому, она бы не плакала, не жаловалась на судьбу.
— Не поеду я туда, не нужна я им, — сказала она, мысленно добавила: «И Матвею не нужна». — Я для них пришей-пристебай… Кругом я одна-одинешенька. — Клавдия уронила голову на руки.
Марья не уговаривала. Пусть выплачется. Невыплаканные слезы что ледяная корка на сердце; поплачешь — и корка растает.
Понемногу Клавдия успокоилась. Подняла голову и взглянула на Марью.
— Что же мне теперь делать-то? — с тоской спросила она. — Куда же мне податься? Куда ни придешь — попрекают. Будто я что украла. Барыней… единоличницей обзывают. А какая я единоличница?.. — Клавдия захотела что-то сказать еще, но только шумно вздохнула и вытерла фартуком глаза.
— Куда? Одна у тебя путь-дорога — в колхоз, — спокойно заговорила Марья. — Ты, Клавдия, учти: без тебя колхоз обойдется. Один гусь поле не перетопчет. Прошло то время, когда уговаривали в колхоз идти. Вон Дементьевы вернулись, а ведь хату продали. Просят обратно их принять. Строиться собираются. Нет, Клавдия, тебе туго без колхоза придется. На что жить будешь? Яблоками да огурцами торговать? Мы нынче свой урожай снимать будем. Весь рынок яблоками засыплем. Поедешь в город на рынок, а там со всех колхозов навезут всякой всячины. Ну ладно, пусть у тебя на год барахлишка хватит, а дальше что: хату продавать?
Марья задела за самое больное место. Клавдия вздрогнула. Нет уж, пока у нее своя крыша над головой, она сама себе хозяйка.
— Примут меня? — тихо спросила она.
Марья ответила не сразу. Она обошла зачем-то вокруг стола, постояла у комода, разглядывая портрет Петра, чувствовала на себе настороженный, пытливый взгляд Клавдии. Потом села рядом.
— Все от тебя зависит. Как ты себя на работе покажешь.
— На какой работе? — встрепенулась Клавдия.
— Феня Лагуткина из первого звена ушла по инвалидности. Ребята ей запретили работать. Пойдешь вместо нее.
— К Ольге-артистке?
— К ней. Ее звено поболе других зарабатывает.
Наступило тягучее молчание. Слышно стало, как за окном шушукается дождь. Клавдия думала: «Еще не известно, много ли в колхозе заработаю. Какой урожай будет, а то получишь от жилетки рукава. В других-то семьях кто в полеводстве, кто в животноводстве. Уж кто-нибудь да заработает… Стайку вот надо перекрывать. Где лесу достанешь? Разве мне дадут? Им что… Они по многу лет в колхозе… Им не откажут… А мне на что опираться? Так-то я вольный казак. Съездила на базар — вот они, денежки… А в колхозе жди-пожди, когда рубль увидишь!.. Не пойти в колхоз — вдруг взаправду начнут огород урезывать. Тогда как? Надо идти, пока зовут. Поработаю, а там видно будет. Станет невмоготу — поеду к Вале. Погощу для отвода глаз… Может, и ничего. Без людей не проживешь…»
— Решай, Кланя. Волки и те стаей ходят, а ты человек. Молодая еще, здоровая. Рано тебе на печке отлеживаться. Будешь в звене хорошо работать — тебе почет и уважение. Уж никто не посмеет барыней обозвать. Да знаешь ли ты, как на людях весело? Придешь к женщинам в поле — нахохочешься досыта.
— Ну что же, Маруся, я согласная. К Ольге так к Ольге, — произнесла Клавдия.
— Вот и ладно, — обрадовалась Марья. — Завтра управляйся по хозяйству, а в понедельник я зайду за тобой. А теперь… я думаю, чай, не грех и за новую колхозницу выпить.
Марья долго не уходила. Молодость вспомнили, затянули песни, что еще девчонками на улицах певали.
Марья пела, как обычно поют русские женщины, — вся отдавалась песне, вкладывая в нее душу. Ее голос, низкий и грудной, то снижался до шепота, то заполнял собою всю горницу. Была в нем извечная тоска о милом, сложившем голову на чужедальней сторонке, и любовь к родным хатам и к быстрой реченьке.
У Клавдии голос небольшой, но верный, на высоких нотах слегка вибрирует — будто ручей по камешкам переливается.
Два голоса — высокий Клавдии и низкий Марьин — звучали то сливаясь, то расходясь, и тогда Клавдии звенел колокольчиком, а Марьин мягко и задушевно вторил, как бы поддерживая первый голос, не давая ему сорваться.
И — странное дело — песня окончательно развеяла холодок, что последние годы разъединял женщин. Они сидели, глядя друг другу в глаза добрым, затуманившимся взором.