— Панна Эмилия, а панна Эмилия,— говорил он по-польски, возбужденно вскидывая руки вверх,— зачем панна так убивается?
Он подыскивал утешения:
— Панна Эмилия, ну перестаньте же… Ведь пан не умер, ведь он только чуть-чуть умер, ну успокойтесь же, панна!..
Григорий Петрович еле сдержался от подступившего к горлу приступа смеха. «Черт знает, что такое,— подумал он.— Этот ксендз неподражаем…» Галдин пытался придать своему лицу скорбное, приличное случаю выражение, но на душе у него было спокойно. Он привык смотреть на смерть как на что-то вполне естественное, неизбежное и отнюдь не страшное. Это чувство роднило его с простолюдинами. Он никогда не задумывался над значением смерти, над ее тайной. Для него она была так же проста, как и жизнь.
Вскоре, однако, хозяйка, переменившись в лице, которое стало опять сухим и проницательным, спешно поздоровалась с гостем, пригласив его пить чай, и тотчас же занялась, при помощи полной паненки Галины и еще какой-то женщины, омыванием мертвого и приготовлениями, необходимыми в таких случаях.
Кадет подошел к Галдину, предлагая ему проводить его в столовую.
Григорий Петрович стал отказываться, отговариваясь поздним временем, но пан пробощ не пустил его ехать.
— Нет, нет, пан,— говорил он,— уж будьте до конца рыцарем. Вы меня подвезете обратно, если вам не трудно, а теперь выпейте со мной чаю — я устал.
За столом пробощ преувеличенно выхвалял смелость Григория Петровича, взявшегося свезти покойника; потом попросил себе рому, чтобы согреться.
Когда Галдину удалось наконец оторвать пана пробоща от согревания себя ромом и они вышли в темные сени, кто-то схватил ротмистра за рукав и спешным шепотом проговорил;
— Спасибо вам!
Галдин хотел остановиться, хотел ответить, но скрытое мраком существо это исчезло так же быстро, как и появилось.
— Как зовут худенькую из старших? — спросил Григорий Петрович, все еще пораженный.
— При святом крещении ей дали имя Ванда-Мария-Елизавета, а зовут ее Вандой,— отвечал пан пробощ и подмигнув, добавил: — А не думает ли пан пулкувник на мертвом заробить себе невесту?
— Вы пьяны, мой друг,— в сердцах бросил ему на это ротмистр.
Фон Клабэн приехал на следующий день поблагодарить Григория Петровича за оказанную ему услугу и отдать ему визит. Приехал он в лодке по течению, думая из Прилучья ехать дальше на пароходе в Полоцк, где у него было дело по покупке леса на завод.
— Вот, если бы вы продали мне немного леса,— говорил он, расхаживая с Галдиным по саду,— это было бы очень удобно для меня. Что? Я могу дать хорошую цену…
— Но мне деньги сейчас не нужны,— уклончиво отвечал ротмистр, все еще не отделавшийся от неприятного впечатления, какое произвела на него трусость немца,— потом, для этого нужно списаться с братом… пройдет много времени…
— О, это ничего! Я могу подождать — мне лес всегда нужен. Кроме того,— фон Клабэн взял Галдина под руку и заговорил в пониженном тоне, точно хотел сообщить ему что-либо очень интимное,— кроме того, я должен вам сказать, хозяйничать в наше время очень трудно… Никаких доходов! Вот вы увидите, адмирал Рылеев скоро продаст свое имение, и Рахманов продаст… Может быть, поляки будут держаться. Я должен вам сказать — это очень неприятные пассажиры, эти поляки… Что? Они стараются нам вредить, где только могут. У нас в России совсем нельзя хозяйничать — мужики все лентяи, пьяницы, воры, разбойники; дорог нет, полиции нет — я сам должен кормить двух стражников. Что вы думаете? Меня уж раз хотели убить, потому что я не давал пастбища. Разве за границей где-нибудь помещики отдают свои пастбища? Никогда. Крестьяне портят лес, ломают молодняк, они у меня со своими собаками всю дичь уничтожили! Когда они едут по вашей дороге, они ломают молодые деревья, чтобы отбиваться от собак. У меня тридцать жалоб земскому. И вы думаете, им это что-нибудь значит? Что? Ничего им это не значит! Они нас в грош не ставят.
Он замолк, глядя на Галдина так, будто бы нашел в нем надежнейшего сообщника. Григорий Петрович слушал, опустив голову, дергая вниз свой ус. Он больше думал о том, как этот человек мог жениться на такой женщине, как Анастасия Юрьевна: неужели он ей нравился, она его любила? Потом вспомнил о его гареме, о том, как он морочит несчастного графа. У него на все достает времени, а на лице его — полная невозмутимость и достоинство, как будто он всегда занимается только важными и всем полезными делами.
Они сели на скамью высоко над рекой в ожидании парохода. Двина блестела под солнцем, медленная и обмелевшая. Плоты уже не шли по ней, никто не нарушал ее покоя.