Но цвели дни переливами солнечного света, пестротой зацветающих трав, звонким перекликом птиц. Всходили и щетинились хрупкой зеленью сначала озимые, а потом и яровые хлеба.
Смотрел Филат на дружные и обильные всходы и видел, что это уже не бред его, а явь матери-природы; видел, что будет он нынче с большим урожаем, который принесет ему обилие зерна, принесет и почет на деревне. Смотрел Филат на поднимающиеся и густеющие зеленя, чуял крепость и силу земли и понемногу тушил тревогу в груди, понемногу успокаивался. А после троицы и совсем перестал к увалам ходить.
Подошли покосы.
Вся семья Филата на луга выехала. Косили, гребли и метали недели три. Старуха пищу готовила. Иногда и грабли в руки брала. А дни стояли раскаленные, томительные. В работе мужикам приходилось рубахи выжимать.
Наломается за день работы Филат, спозаранку, как убитый, уснет, храпит под стогом — за версту слышно.
И старуха намается — в одно время с сыном уляжется спать под открытым небом, близ шалаша.
Только Петровна подолгу не могла уснуть, потому что ночи были душные, медом сочных трав напоенные.
И молодой поселенец почти каждодневно до полночи не спал: лошадям после работы выстойку давал: к ручью поить их водил, после к траве пускал; подолгу в темноте шарашился.
Между делом уйдет куда-нибудь подальше на луг, уляжется около копны, на звезды смотрит, коростелей слушает и сам тихонько песни подпевает.
В ночной тишине долго и страстно звучал его голос на высоких нотах:
Иной раз придет Степан к шалашу, увидит, что молодая хозяйка около потухающего курева возится — посуду перемывает, подойдет и тихо спросит:
— Не спишь, Петровна?
Так же тихо Петровна ответит:
— Духота… А ты с песнями…
Еще тише шепчет Степан:
— Для тебя пою…
У Петровны язык заплетался:
— Уйди, Степан… не вводи в грех… Совести у тебя нет. Смеялся Степан:
— Ладно, уйду, нето…
Повернется Степан. Побредет к стогу. Ляжет около храпящего Филата. И долго в звездное небо смотрит.
С неделю так продолжалось.
И прорвалось.
Как-то раз особенно жаркий день выдался. А ночь, на удивление, была темная, душная. Крепкий пахучий мед парил над лугами, томно крякали коростели, одурело звенели кузнечики. И звезды мигали как-то по-особому ласково.
Напоил Степан лошадей. Пустил к траве. А сам пошел на луг. Разворочал копну, улегся на душистом сене. Уставился глазами на ярко трепещущие звезды и тихо запел:
А в это время Петровна металась на мягкой подстилке из сена в шалаше. И для нее струилась эта ночь звездным томлением. Горело крепкое, еще молодое тело. Запах трав дурманил голову. Звон коростелей и кузнечиков раздражал. Мысли путались как у пьяной, с песней Степана переплетались.
«Господи! — восклицала в уме Петровна. — Что же это такое? Грех-то… А он с песнями… Владычица!.. Были бы дети — не мутил бы меня нечистый!..»
Мужа рыжего вспомнила — ножом по груди полоснуло. Сбросила армяк, которым на ночь прикрывалась. Лежала в безрукавой рубахе, с голыми руками, с открытой грудью.
Но не проходил жар в теле, душил пахучий, медовый дурман; ночные звуки и пьяные мысли сливались со Степановой песней.
А парень уже не пел, а тихо стонал:
Сорвалась Петровна с постели, выбежала из шалаша, остановилась, еще раз прислушалась.
Парень стонал, точно голубь:
Буйный огонь подхватил, понес Петровну прямо на звуки Степанова голоса. Как в бреду, бежала голыми ногами по острому скошенному лугу. Не чувствовала сухой и колючей щетины под ногами. Белым привидением мелькала в ночной тьме по лугу.
Впереди, среди развороченного сена маячила такая же белая рубаха Степана.
Парень умолк. Приподнялся на локте. Насторожился, приглядываясь к бегущему белому привидению.
Подбежала Петровна и повалилась рядом. Только и смогла выговорить: